Самодержец пустыни
Шрифт:
Рано утром 3 февраля Першина разбудил живший у него в квартире и дежуривший в эту ночь доктор Рибо-Рябухин: «Идите скорее! Китайцы отступают!» Все обитатели дома уже собрались во дворе. С высокого крыльца видно было, что «вся площадь напротив Да-хурэ и весь склон горы возле монастыря Гандан, и всё пространство между этими двумя монастырями» усеяно отступающими в беспорядке «гаминами». Кто-то сбегал за биноклем, который начали передавать из рук в руки. Першин увидел: «Многие солдаты бежали без тёплой одежды и обуви, без котомок. Люди, лошади, телеги – всё было перемешано. Среди этого беспорядочного месива изредка виднелись обозы с оружием и провиантом». Армия выходила на Кяхтинский тракт и бесконечным потоком тянулась на север, к русской границе. Ближе к полудню толпы отступающих поредели, а затем и сошли на нет. Город вновь обезлюдел. В доме у Першина все с нетерпением ждали известий из Консульского посёлка, но на улицу выходить боялись. Наконец
Китайские войска уже пропали за гребнем горы, никто их не преследовал. В Урге опять воцарилась тишина. Сам Унгерн с большей частью дивизии находился в Маймачене. Здесь победителям достались громадные трофеи – до полутора десятков орудий, свыше четырех тысяч винтовок разных систем, пулемёты, склады с экипировкой, фуражом, продовольствием. Муки, правда, было немного, да и то гороховая. Не оправдались и надежды, что удастся пополнить запас патронов. Снарядов тоже почти не взяли.
За судьбу захваченного оружия можно было не беспокоиться, но вызывала тревогу сохранность кладовых двух размещённых в Маймачене банков – Китайского и Пограничного. Сразу после взятия города казаки устремились именно к ним. Проводники нашлись быстро, часть ценностей растащили, и весь день 3 февраля Унгерн, видимо, наводил порядок на этом важнейшем участке. В плену он говорил, что захватил здесь на 200 тысяч рублей серебра, но наверняка цифра сильно преуменьшена. Поговаривали, что в подвалах обоих банков хранилось и золото, которое разворовать не успели.
Но в день, когда китайцы покинули столицу, там ещё не знали никаких подробностей о взятии Маймачена. В Урге было тихо. Правда, теперь погромов ждали китайские купцы и просили о заступничестве русских, которые несколько дней назад обращались к ним с аналогичными просьбами. Многие ремесленники и служащие торговых фирм предпочли уйти вместе с отступающими войсками или, по крайней мере, эвакуировать семьи. Одному из них, своему доброму знакомому, Першин даже отдал лошадь с телегой. Старожилы русских кварталов радовались, конечно, что дело обошлось без эксцессов, но особого энтузиазма не проявляли. Напротив, недавним беженцам из России терять было нечего, реквизиций они не боялись и с восторгом готовились встретить русского генерала. Его чудесное появление здесь, на краю света, казалось предвестьем каких-то счастливых перемен. Для монголов победа Унгерна была их собственной победой, и уже через несколько часов после ухода китайцев город ожил, к монастырям потянулись сотни людей в праздничных одеждах. Вечером в Цогчине началось торжественное богослужение с множеством лам. Изгнание ненавистных «гаминов» совпало с кануном Нового Года, в чем видели не случайность, а знак судьбы.
«Перед заходом солнца, – пишет Першин, – из монастырских храмов Да-хурэ послышались густые звуки гигантских богослужебных труб, но теперь эти аккорды не нагоняли уныние, а возвещали о радости и торжестве жизни. После двухмесячного вынужденного молчания трели „башкуров“ – храмовых кларнетов, в морозном воздухе звучали громко и победно».
Наутро «бичачи» – писари государственных учреждений – уже шли через площадь Поклонений к своим ямыням. В Урге было относительно спокойно, пока под вечер 4 февраля под Захадыром не взвились клубы дыма. К горящему базару, сплошь застроенному деревянными лавками, амбарами и складами, повалил народ, начались грабежи. К счастью, ветра не было. Огонь, грозивший перекинуться на центральные кварталы и храмы Да-хурэ, удалось потушить до темноты. Но ещё раньше на пожар примчался из Маймачена сам Унгерн. Это было его первое, если не считать полумифической поездки к дому Чен И, посещение столицы, а теперь её обитателям стало окончательно ясно, с кем они будут иметь дело. По дороге барону попались на глаза две монголки, тащившие какую-то ткань из разграбленной китайской лавки. Тут же он распорядился их повесить и не снимать трупы в течение нескольких дней. Неделю спустя несчастные воровки, обмотанные украденной материей – свидетельством их преступления – ещё висели на полуобгоревших столбах базарных ворот. Первый приезд Унгерна в Ургу ознаменовался первой в её трёхсотлетней истории публичной казнью.
«Даже на семя не должно остаться ни мужчин, ни женщин…»
«Ваше превосходительство, – в мае 1921 года писал Унгерн генералу Молчанову, находившемуся тогда во Владивостоке, – с восторгом и глубоким удивлением следил я за Вашей деятельностью и всегда вполне сочувствовал и сочувствую Вашей идеологии в вопросе о страшном зле, каковым является еврейство, этот разлагающий мировой паразит. Вы вспомните беседу, которую вели мы с Вами под дождём, касаясь очень близко этого важного предмета…»
Эта беседа – горячая, надо думать, если продолжалась «под дождём», могла состояться годом раньше, в Даурии. Правда, Унгерн и каппелевский генерал Молчанов единомышленниками не были. Последний ликвидировал даурскую тюрьму, выпустив на свободу всех заключённых, и он же, по-видимому, начал собирать материалы для предания Унгерна военному суду. Лишь в одном сходились оба – в убеждении, что главными виновниками революции являются «горбатые носы», «юркие», «избранное племя» и т. д. За примерами не нужно далеко ходить: во главе Дальне-Восточной республики стояли два еврея – Шумяцкий и Краснощёков, а общая национальная ответственность за грех каждого своего представителя издавна связывала и сплачивала всё еврейство. Это древнее проклятье оказалось неснимаемым, и недаром ещё в 1918 году посланцы волынского и подольского раввината умоляли Троцкого отойти от дел, ибо отвечать за него придётся всем соплеменникам. Насилие над евреем перестало считаться преступлением, превратилось в простейший способ поразить таинственное мировое зло в любом месте и элементарными средствами.
Впрочем, на государственном уровне антиеврейские настроения удерживались в рамках законности, и Колчак, например, отменил распоряжение о том, что евреи как потенциальные шпионы подлежат выселению из 100-вёрстной прифронтовой полосы. Что бы ни говорилось и ни писалось тогда о Троцком-Бронштейне и Стеклове-Нахамкесе, какие бы выходки ни позволяли себе пьяные офицеры, факт остаётся фактом: в Сибири при белых практически не было еврейских погромов за все три года Гражданской войны. В семёновской Чите существовало Еврейское общество, в театре шли спектакли на идиш. Ещё в начале столетия в Забайкальском казачьем войске числилось около четырехсот «казаков иудейского вероисповедания». Из них Семёнов сформировал отдельную Еврейскую роту, за что спустя двадцать лет выходивший в Эрфурте на восьми языках журнал «Мировая служба» даже обвинял атамана в «иудомасонстве». Вообще, в Сибири многие евреи служили в Белой Армии, занимали видные, вплоть до министерских, посты в омской и читинской администрации. Такое положение вещей Унгерн считал совершенно нетерпимым.
«В настоящее время, – писал он Молчанову, – Вам удастся осуществить свой план действий в отношении евреев, от которых даже на семя не должно остаться ни мужчин, ни женщин…» Но очень сомнительно, чтобы Молчанов мог вынашивать подобные планы. Официально ни один из белых генералов никогда не выдвигал лозунга тотальной борьбы с еврейством. Унгерн – единственное исключение. Для него евреи были не только виновниками революции, но и движущей силой той, как он говорил, «всеобщей нивелировки», которая погубила Запад, и противопоставить которой можно лишь религию, культуру, сам дух «жёлтой расы». Монголы и евреи казались Унгерну крайними антиподами, носителями полярного мировоззрения.
Жившие в Урге русские если сами и не видали еврейских погромов, то, по крайней мере, знали, что такое бывает. Но когда в ночь на 5 февраля, после пожара на Захадыре, начались грабежи еврейских домов, а затем и зверские убийства евреев, для монголов смысл происходящего был совершенно недоступен. Даже монгольские князья, не говоря уж о простых кочевниках, понятия не имели, что Унгерн видит в них последнюю надежду «испорченного Западом человечества». Им и в голову не приходило считать евреев, которых они не очень-то отличали от других европейцев, эманацией мирового зла и опаснейшими врагами «жёлтой расы». Монголы попросту не в состоянии были понять, почему «цаган орос» «белые русские» убивают «хара орос» «чёрных русских», хотя они всегда мирно жили и торговали бок о бок. Объяснение, что это «жиды-коммунисты», которые хотят отобрать у кочевников «их главное богатство – табуны и стада», мало кого удовлетворяло. Да и кто мог всерьёз поверить, будто такие замыслы лелеял, например, добрейший хозяин пекарни Мошкович? После того как он был убит, монгольские знакомые Волкова настойчиво пытались выяснить, «что плохого сделал этот всем известный, всеми любимый старик». Кое-кто из русских, вероятно, успокаивал свою совесть тем, что все евреи – потенциальные большевики. Монголы такого утешения были лишены.
Веками воспитываемые в духе буддийской ахимсы, потомки воинов Чингисхана давно превратились едва ли не в самый миролюбивый из азиатских народов. В Монголии даже преступников приговаривали к смерти лишь в исключительных случаях, а теперь людей убивали прямо на улицах. Рассказывали, что, когда одна молодая еврейка, спасаясь от насилия, бритвой только что убитого мужа перерезала себе горло, её тело, за ноги привязанное верёвкой к седлу, протащили по всему городу и выбросили на свалку.
Но верность и преданность монголов Унгерн ценил справедливо. В одной еврейской семье, поголовно вырезанной казаками, нянька-монголка успела схватить младенца, побежала с ним в церковь при бывшем русском консульствеи упросила священника тут же его крестить. Вломившимся следом казакам было сказано, что ребёнок уже христианин, тогда они в ярости зарубили его спасительницу.