Самоликвидация
Шрифт:
Письмо твое меня тем не менее тронуло. С тех пор как я вышла из подросткового возраста, мне никто ни разу не писал любовных писем; да и в подростковом-то возрасте всего единожды. Письмо ты осторожно адресовал в поликлинику. Особенно растрогали меня полные горячего сочувствия начальные строки письма: в жизни еще тебе не приходилось видеть такого несчастного женского лица, писал ты. «Вы кажетесь такой несчастной, что это — простите меня за искренность — действует уже эротически». Ты все время видишь перед своим мысленным взором мое лицо, писал ты, «лицо, лишенное света, волнующее». И мечтаешь, вдруг тебе все же удастся вызвать на нем хоть какое-то выражение. Неожиданно мелькнувший интерес. Первую улыбку. «Я пытаюсь представить, каким должно быть это лицо в момент экстаза…» Видишь, я помню каждое твое слово. Я положила письмо в свой ящик, где хаотической грудой валялись рецепты, визитки и прочие нужные и не очень нужные бумаги.
Я не принимала тебя всерьез. Да и с
Не знаю, когда я заметила, что во мне что-то изменилось. Очевидно, это произошло из-за твоей настойчивости. Ты снова и снова давал о себе знать: звонил, ждал на улице перед поликлиникой. Тщетно пыталась я избавиться от тебя, просила сообщить, что меня нет: ты снова появлялся на моем пути, все с тем же внушающим доверие лицом, все с той же, немного оправдывающейся, улыбкой. Только галстук у тебя каждый раз был другим. Однажды вечером я сдалась и согласилась посидеть с тобой в эспрессо. А через несколько дней вдруг поймала себя на том, что стою перед витриной и разглядываю галстуки.
Те слова вырвались у меня внезапно, я не готовила их заранее. Был вечер, домой я добралась поздно, после свидания с тобой, у тебя на квартире. Б. еще сидел за столом: писал или читал, читал или писал, читал иписал — не имеет значения. Я спросила, интересно ли ему, где я теперь пропадаю почти каждый день. Он не ответил. И тогда я по-своему поблагодарила его. Не помню точно, какие именно слова я сказала. Поблагодарила за то, что с его помощью поняла все, чего не могла, чего не смела понять, глядя на своих родителей, на свою родню, переживая, пытаясь осмыслить ужасное свое наследство. Теперь я все понимаю, и ответ у меня готов. Ты конечно же прав, Б.: мир наш — мир убийц, сказала я ему, но я все-таки не хочу видеть мир как мир убийц, я хочу видеть мир как такое место, где можно жить. Он кивнул. И отпустил меня. Однако что-то, причем что-то очень важное, какой-то очень существенный вопрос словно бы остался между нами непроясненным. Я бы не смогла сформулировать, в чем эта неясность. Но ни у меня, ни у него совесть не оставалась совсем уж спокойной. Мы оба словно чувствовали, что остались в долгу друг у друга.
Рядом с тобой я успокоилась. Научилась забывать. Научилась жить вместе — не только с тобой, но и с самою собой. Может быть, ты помнишь еще, что я ответила в тот вечер, когда ты спросил меня, как у меня нашлись силы сжечь рукопись.
— Ты будешь удивлен моим ответом, Адам. Силы для этого дал мне ты. Ты и еще дети.
Вот так это было. Жаль, что ты расторг наш договор, Адам. Жаль, что ты расторг наше счастье.
Должна сказать еще кое-что; кое-что, о чем предпочла бы молчать. Может, ты помнишь, как я уезжала в Краков, на конференцию по дерматологии. Рукопись Б. тогда была уже у меня, но его поручение я еще не выполнила. Я подумала, что сначала должна увидеть Освенцим. Конференцию эту, а главное, ее сроки я восприняла как знак судьбы. Конечно, ты знаешь, что между Краковом и Освенцимом организовано регулярное автобусное сообщение — для туристов и всех интересующихся. Я собиралась ехать одна, но одна из коллег увидела, как я заказываю у портье билет на автобус. Тактично избавиться от нее я не сумела; за ней увязались другие. Я злилась, но горячо надеялась, что на месте мне удастся как-нибудь от них скрыться. Настроение мое лишь ухудшилось от их раздражающей болтовни в автобусе. Наконец мы куда-то приехали и, сойдя с автобуса, вошли в павильон, который напоминал вестибюль какой-нибудь большой бани. Тут валялись проспекты на всех мыслимых языках. В них сообщалось, какие преимущества предусмотрены для групп, и так далее. За стеклянной стеной павильона, как обещание, маячили серые каменные бараки. Между ними, по узким дорожкам, текли толпы туристов. Мужчины, женщины, дети. За облачным покровом бледным пятном проглядывало солнце. Мы купили билеты. Предчувствие ненужности, неудачности этого посещения все более овладевало мной. Меня окружало все, что я уже и так хорошо знала по фотографиям. Слова на воротах, колючая проволока, натянутая между изогнутыми сверху бетонными столбами, двухэтажные каменные строения — все казалось нереальным,
Кто в офис, кто в детский сад — все ушли. В поликлинику я позвонила и сказалась больной. Разожгла огонь в камине. Принесла рукопись из своей комнаты. Села на ковер у камина. Сначала рукопись, листок за листком, напоследок — прощальное письмо.
Без всякой задней мысли, без всякого пафоса, без малейших намеков на эмоциональный шантаж прошу тебя, даже требую: уничтожь эту рукопись, как частное письмо, пришедшее с того света, никому не понятное и ни к кому не обращенное. Желание мое возникло не вдруг, у меня было время основательно продумать его, так что считай его окончательным и бесповоротным. Брось эту рукопись в огонь, пусть сгорит, ибо таким путем она попадет туда, куда должна попасть…
Ни на одно мгновение я не чувствовала себя в одиночестве. Словно мы вместе сидели и смотрели в огонь.
Недостаточно было у меня воображения, недостаточно у меня было средств, и вовсе не утешает то, что другие не нашли средств тоже… Но я знаю, по крайней мере, что единственное наше средство — вместе с тем и единственное, чем мы владеем: наша жизнь.
Я понимала это; я понимала каждое слово.
Ты, только ты должна сжечь эту рукопись, в которой я отдаю тебе в руки нашу жалкую, бренную историю. Тебе, которой Освенцим — пусть ты ни в чем не повинна и не знаешь, что такое Освенцим, — нанес, моими руками, самую глубокую рану.
Да, я должна принять то, что он предназначил мне: эта посвященная Освенциму жизнь не могла угаснуть бесследно.
В языках пламени на мгновение высветились, чтобы тут же исчезнуть, строки:
…на основе пережитых и выстраданных полномочий я аннулирую — для тебя, только для тебя — аннулирую Освенцим…
Виноват всегда тот, кто остался в живых. Но я буду носить эту рану.
(Адам и Юдит в гостиной своего особняка. Лампы еще горят, хотя за широкими окнами уже рассвело. Застекленные двери, выходящие в сад, плотно закрыты. Угасают в камине угли. Адам и Юдит. Вид у них усталый; по всему судя, они не спали всю ночь.
Долгая тишина.
Юдит встает и молча принимается собирать пепельницы, бокалы.)
Адам. Историю эту можно рассказать и по-другому, Юдит.
Юдит( останавливаясь). Как?
Адам. Так, как она произошла.
Юдит. Ты думаешь, я лгу?
Адам. Уверен, что нет. Я внимательно тебя слушал. И помню практически каждое твое слово. Юдит, ты рассказала мне историю любви, подсвеченную Освенцимом.
Юдит( ошеломленно). «Подсвеченную» Освенцимом?!. Как это понимать? Что тызнаешь об Освенциме?
Адам. Все, что можно о нем прочитать. И все же ничего не знаю. Как и ты не можешь знать о нем ничего.
Юдит. Не равняй себя со мной. Я — еврейка.
Адам. Это еще ничего не значит. Все мы — евреи.
Юдит. Ты меня поражаешь, Адам. Ты остроумен, как философ. Никогда б не подумала, что ты… Что ты, например, читаешь об Освенциме.