Самостоятельные люди. Исландский колокол
Шрифт:
— Да, никогда не были и никогда не будут, — сказал староста. — А ты ничего не имела бы против, если бы тебя устроили на хорошем хуторе, в поселке… Если только судья хоть раз докажет, что он на что-нибудь годен, и выставит отсюда Бьяртура именем закона…
— О, если власти примут решение, мне уж много говорить не придется. И не все ли равно, что со мной будет! Староста знает, мы с покойным Тоурарином жили сорок лет в Урдарселе, и за все эти годы ровно ничего не случилось. Там, в горах, у нас были хорошие соседи. Но здесь всегда что-нибудь да стрясется — не одно, так другое. Я не хочу сказать, что все это делается не по воле божьей… Например, то, что я осталась еще жить, — если это можно назвать жизнью, — а моя бедная дочь умерла, оставив дом
— Да, козни дьявола, — сказал староста.
Старуха продолжала бормотать что-то себе под нос.
— А? — спросил староста.
— А? — повторила старуха.
— Да, я хотел спросить, что ты думаешь об этом, — сказал староста, — об этом привидении, что ли?
— Ну, раз уж староста готов меня слушать, — сказала она, — то я скажу тебе, дорогой Йоун, что в мое время был обычай — очень хороший обычай — брызгать старой мочой на место, где бывало неспокойно, — и нечистый рад был ноги унести. Да, это его пронимало. Но здешний хозяин и слышать ничего не желает обо всем, что относится к христианской вере. Он, Бьяртур, сам по себе, он, видишь, совсем особенный и всегда был таким. А старинные обряды и обычаи теперь что? Оставлены и забыты, на них плюют.
— Да, — сказал староста, — с Бьяртуром не сладишь. Он упрям как бык. И всегда был таким. Детей надо бы взять у него и отдать в хорошие руки, хотя бы и по решению суда. А что касается тебя, моя бедная Бера, то я уверен в том, что Маркус Йоунссон из Гили согласится взять тебя; он двадцать лет присматривает за стариками. Это безобидный человек, я никогда не видел, чтобы он бил старых людей.
— От меня жалобы никто не услышит, — прошамкала старуха, — все делается по воле божьей. Ведь от меня уж почти ничего не осталось, я и не живу — и умереть не могу. Вот, веришь ли, порой никак не могу вспомнить: кто ж это я такая? Но мне было бы приятно знать, что маленький Нонни живет где-нибудь поблизости от меня, потому что у этого ребенка хорошая голова и хорошие руки, и он не заслуживает того, чтобы скитаться в людях, он еще с пеленок спит здесь в углу, возле меня.
— Хорошо, я поговорю об этом с судьей, если будет решено продать дом.
— Да, староста, конечно, поговорит с судьей о том, что ему покажется нужным, так было всегда. Если бы я могла выбирать, я бы, конечно, хотела поехать в Урдарсель. Но я никогда не ждала от жизни чего-нибудь особенного, даже в молодости. И ничего не боялась, ни людей, ни чертей. И если уж такова воля создателя, чтобы этот хутор был навсегда покинут, то ведь этого все ожидали, — все знают, что это за место. А что будет со мной, дорогой староста, не все ли мне равно? Я слепа и глуха; уже и пальцами ничего не нащупаешь, они омертвели. И грудь высохла. Да, все равно — здесь ли, там ли. Но в Урдарселе были красивые закаты…
Староста смотрел на старуху с недоумением: что тут поделаешь с человеком, который уже не человек! По ее собственным словам — и не жива и не мертва. По правде говоря, староста не знал, как продолжать эту беседу. Он погладил подбородок, зевнул и откусил большой кусок жевательного табаку.
— Не дать ли и тебе, бедняжка? — спросил он добродушно. Старуха долго не могла расслышать и понять, о чем он говорит, пока наконец не сообразила, что он предлагает ей табаку.
— Чтобы освежиться, — пояснил он.
Но старуха вежливо отказалась.
— Нет, нет, нет, — пробормотала она, — мне никогда не был нужен табак. Зачем мне табак? Я и так твердо знаю, что все происходит по воле творца и что все к лучшему.
Глава сорок седьмая
Правая щека
Немного нужно времени, чтобы следы ног мальчика занесло снегом, непрерывно падающим снегом, особенно в пору, когда дни самые короткие, а ночи самые длинные. Эти следы занесет сразу же. И снова пустошь одета гладким белым покровом. И никаких нет привидений, кроме одного,
Не в первый раз на сердце человеческое — и как будто даже на пустошь — наваливается страх и счастье представляется чем-то невозможным и несбыточным. Зато на хуторе теперь было достаточно мяса — и в круглых кадках, и в четырехугольных ящиках. В поселке говорят: «падаль». Но какая же это падаль? И все же никто не хотел покупать этого мяса, приходилось есть его самим. Это была обыкновенная жирная баранина, какую заготовляют к рождеству. На этом хуторе еще никогда такой не бывало, — здесь по праздникам ели жесткое, как подошва, мясо старых овец. Щеки у детей порозовели, головы отяжелели, все обмякло от расстройства желудка: мясо за утренним кофе, мясо ко второму завтраку, шкварки — как каша, растопленный жир — как вода. Даже собака еле передвигалась от обжорства. Ну что еще нужно человеку?!
И вот настает рождество.
В тот вечер, когда старуха, задолго до того, как ложиться спать, откладывает в сторону вязальные спицы и говорит Аусте Соуллилье: «Ну, теперь, девочка, можешь помыться», — тогда, и только тогда настает рождество. Халбера думала, что Ауста Соуллилья моется только в этот вечер, да и то лишь после того, как ей прикажут. Сама Халбера уже не моется, она слишком стара. И это — весь праздник? Нет, старуха в этот вечер снимает с себя старую изорванную шаль, достает платок и повязывает им голову. Это черный шелковый платок; его середина еще цела, хотя он переходил в наследство от бабушки к бабушке и залоснился от прикосновения старых жилистых рук, ласково гладивших его, как частицу мирового богатства или как доказательство того, что это богатство существует. Но это еще не все. Рождество — праздник всех драгоценностей. Надев платок, старуха достает серьги. Серьги — это символ цивилизации на пустоши, они тоже передаются по наследству, из поколения в поколение; они в оправе из дорогого серебра, почерневшего от времени. Старуха вдевает их в уши с бормотанием и гримасами, непременно сопутствующими этой операции. И вот тогда рождество окончательно наступает — начинается праздник.
На этот раз Бьяртур велел приготовить целый бараний бок. Сваренную баранину хозяин осматривает в корыте; бок — жирный, ароматный! Бьяртур не может не выразить своего восторга, несмотря на все события последних дней. Он говорит:
— Да, вот это праздник, это настоящее рождество!
Дети никогда раньше не слышали, чтобы он помянул рождество как что-то особенное, а теперь он сказал, что не у всякого есть такие овцы, чтобы можно было похвастаться на рождество их замечательным мясом. Дети глотали мясо молча, с угрюмым и равнодушным видом. Теперь их осталось всего трое, и оставшиеся все время думали о старшем брате, который исчез в снегу; весь поселок безуспешно искал его два последние дня перед рождеством. Бьяртур из Летней обители не любил долго раздумывать о своих потерях: что потеряно, того назад не вернешь. Он слегка рассердился на детей за то, что они даже на рождество такие же угрюмые, как и в будни. И вот уже пора ложиться спать; и начинается рождественская ночь с ее беспокойным от болей в животе сном или же совсем без сна.
Поздно вечером, после того как все уже улеглись, Ауста Соуллилья причесывается, греет воду и возится при свете коптилки, а Бьяртур, лежа на кровати, смотрит на нее. Вода понемногу кипит в тишине рождественской ночи. Ауста избегает смотреть в его сторону. Не оттого ли, что она плохая девушка?.. Ах, как случилось, что она вновь невольно думает об этом? Она ведь ничего не сделала; но этой зимой вновь и вновь оживало все то же воспоминание, она связывала его со смертью матери: как будто она, Ауста, была соучастницей преступления и по ее вине отец покупал матери мало лекарств и не подарил ей пальто… И все же, когда она была маленькой — в ту ночь, в чужом городе, — она ничего дурного не думала. Она просто не могла поступить иначе.