Самоубийство
Шрифт:
После осмотра и перевязки он вышел к Татьяне Михайловне. Она, ни жива, ни мертва, на него смотрела. Губы у нее прыгали.
— Необходима ампутация. Немедленная. Разумеется, иначе сделается гангрена, — сказал он, избегая ее взгляда. — Я надеюсь, что сердце выдержит. Но ручаться не могу.
— Ампутация? — выговорила она.
— Ампутация обеих ног. К счастью, ниже колен. На войне люди выживали и после еще худших увечий, а их оперировали на фронте не в таких условиях. Живут и здравствуют. Я твердо надеюсь, что Дмитрий Анатольевич выживет. Ассистент и анестезист готовы. Хлороформ
Полагалось спрашивать о согласии. Однако, он, взглянув на нее, не спросил. Пошептавшись с кем-то, сказал:
— Мы теперь, разумеется, всех помещаем в общую палату, но для Дмитрия Анатольевича на первое время найдем отдельную комнату. Здесь все знают, кто он такой. Помнят и то, что он был другом покойного Саввы Тимофеевича. Будет и отдельная сиделка. Будет сделано решительно всё. Я велю позвонить Никите Федоровичу, он ведь ваш ближайший друг. Вам нельзя оставаться одной.
Она что-то хотела сказать, но не могла выговорить.
Сердце выдержало.
Скоблин еще у умывальника говорил с Татьяной Михайловной и с Травниковым, — тоже бледным как смерть. Старался придать лицу бодрое выражение; это, по долгой привычке, ему обычно удавалось. Всё же поглядывал на Татьяну Михайловну; хотел было даже пощупать у нее пульс. Отдал распоряжение, обещал приехать снова в десятом часу вечера; объяснил ассистенту, куда звонить до того — «если что».
— Теперь будет жив, я ручаюсь. Завтра же будут заказаны искусственные…
— Чтобы ходить?
— Для чего же другого? — сказал Скоблин. Знал, что ходить Ласточкин больше никогда не будет. — В первое время его будут, разумеется, возить в повозочке. А вам, Татьяна Михайловна, надо безотлагательно вернуться домой. Сиделка вполне надежная. Завтра утром приедете. Разумеется, отдохните немного, ведь хуже будет, если вы свалитесь, — сказал хирург, но тотчас добавил: — Хорошо, останьтесь здесь на первую ночь. Хотя это не полагается, я распоряжусь.
Действие хлороформа кончилось. Дмитрий Анатольевич раскрыл глаза, скосил их немного по сторонам, шевельнуть головой не мог. Увидел незнакомый ему потолок и карнизы стен, тяжело вздохнул, стараясь вспомнить, что такое случилось. Почувствовал жгучую боль и негромко застонал. Между его глазами и потолком появилось искаженное, без кровинки, лицо жены, столь всю жизнь близкое и дорогое. За ней что-то тревожно шептал женский голос. Он вдруг вспомнил, понял. У него полились слезы.
— Таня… Ми…лая, — еле прошептал он.
У нее всё прыгали губы.
— Я уми-раю? Да?.. Бедная…
Несмотря на принятое решение «быть бодрой», она заплакала. Травников, сам еле удерживавший слезы, потащил ее к двери.
— Да что вы, сударь! — энергичным тоном говорила старая сиделка. — Операция прошла превосходно. Никакой опасности нет. Ничего вы не умираете, полноте. Лежите спокойно, вам еще нельзя разговаривать.
В комнату вошел ассистент, оглянул всех и с радостным видом поздравил:
— Всё сошло отлично. Лучше и желать нельзя… Скоро будете совершенно здоровы. Успокойтесь, сударыня, — говорил он.
В Морозовском клиническом городке без крайней необходимости еще не употреблялись новые обращения.
Часть восьмая
I
Джамбула не призвали в армию, и он был этому рад. По возрасту подходил разве для какого-нибудь самого последнего запаса, отяжелел от лет, от тихой привольной жизни, от вина, жирной еды, восточных сластен.
Война его потрясла. Он не верил в германскую победу и никак ее не желал. Кроме того, воевать против России было бы ему еще тяжелее, чем воевать против западных демократий: «Всё-таки числился столько лет в рядах русских революционеров, хотя и тогда подчеркивал, что я не русский». Младотурок он вообще недолюбливал, а Энвера ненавидел, — быть может и потому, что сам на него немного походил характером. После константинопольской революции ему делались кое-какие предложения. Он их отклонил, — тогда еще не был турецким подданным, и по-турецки говорил не очень хорошо, и всё революционное было ему с каждым годом всё более неприятно; он считал теперь политику вообще очень грязным делом.
С началом войны более молодые из его соседей ушли на фронт; многие были скоро убиты. Старики косились на Джамбула, хотя он пожертвовал большую сумму в пользу Красного Полумесяца. Позднее стали возвращаться в свои усадьбы раненые и разочарованные люди. Они отчаянно ругали правительство, командование, генерала Лимана фон Сандерса и немцев вообще. Уверенность в германской победе поколебалась. Турция была почти разорена, — между тем, если б не вмешалась в войну, то разбогатела бы, как все нейтральные страны.
Впрочем, помещики на свои дела особенно жаловаться не могли, несмотря на реквизиции или же именно благодаря реквизициям. У Джамбула реквизировали и лошадей его конского завода, который уже был известен на всю Турцию. Оставили только пару — две для экипажа, клячу, возившую воду, и верхового арабского жеребца. К удивлению соседей и ведавших реквизицией чиновников он уступил весь свой конский состав по цене низшей, чем та, какой он мог бы добиться при своих связях и богатстве. К еще бóльшему удивлению приемщика, растроганно простился с лошадьми и кормил их сахаром, хотя в нем уже чувствовалась недохватка.
Своих работников, призванных в армию, Джамбул на прощанье угостил большим обедом и сделал им денежные подарки. Они и прежде его любили: он не перегружал их работой, хотя требовал и добивался того, чтобы они трудились как следует. Хорошо всех кормил, желавшим давал и вино. Джамбул теперь был значительно богаче прежнего. Научился сельскому хозяйству и не увольнял управляющего только потому, что тот был стар и был любимцем отца. Сам входил во всё. Денег у него уходило мало. Так как всё было свое, то он тратился преимущественно на книги и на вино. Заграницу ездил только еще один раз, в Париж, и опять было то же: сначала приятно и занимательно, потом скучновато.