Самоубийство
Шрифт:
— Очень милые, — подтвердил Джамбул. — Давай, сейчас же выпьем шампанского.
— Как тогда за ужином у Пивато?
— Как тогда за ужином у Пивато, — равнодушно подтвердил он. Люда немного покраснела.
— Состарились мы оба с тех пор! И изменились. Да и в мире много воды утекло.
— И какой воды! Не только воды, но и крови.
III
Шел уже третий час дня, они всё еще разговаривали. На столе стояли кофейный прибор и опорожненная на две трети бутылка шампанского.
— Ты почему так мало пьешь? Может, печень или что-либо в этом
— Нет, печень пока в порядке, — ответил он обиженно. — Я больше пью вечером.
— Чтобы лучше спать?
— Я сплю отлично.
За завтраком она долго рассказывала о том, что с ней было во все эти годы, особенно в последние два. Перескакивала от революции к кооперации, от Ленина к Ласточкину, от Москвы к Ессентукам. Джамбул слушал и старался понять: она говорила сбивчиво, не всегда можно было догадаться, кто это «он»: Ласточкин или Ленин? «Такая же сумбурная, как была… И это Бог ей послал, на ее счастье, кооперацию», — думал он не без скуки.
— Я уверена, что ты был очень удивлен, получив мою телеграмму. Может быть, даже неприятно удивлен? — сказала она, внимательно на него глядя.
— Что ты! Напротив, страшно обрадовался, — ответил он, стараясь вложить в свои слова возможно больше теплоты и искренности.
— Правда? До этой проклятой войны ты мог мне писать и не писал.
— Да я и не знал, где ты.
— Ну, теперь всё равно: ты догадываешься, что я приехала не для попреков… Собственно, я и сама не знаю, для чего я приехала… Но на чем мы остановились? Да, значит, после того как я с ним встретилась…
— С кем?
— С этим твоим Китой Ноевичем. Он очень милый человек… Согласился теперь взять к себе мою кошечку до моего возвращения в Тифлис…
— Ах, да, что кошечка? Так ты с ней бежала на Кавказ? Это всё та же?
— Нет, другая, та умерла. Правда, он очень симпатичный?
— Был прекрасный человек, а какой теперь, не знаю: мы все так изменились.
— Это верно! Ты не можешь себе представить, как мне противна стала революция! Еще тогда, после взрыва на Аптекарском острове… Ты ведь знаешь, он был повешен!
— Соколов? Да, знаю.
— Но особенно после всех дел Ленина. И вот он мне говорит…
— Ленин? Разве ты его видела?
— Да нет же. Кита Ноевич! Ленина я больше с Куоккала не видела и, надеюсь, никогда не увижу. Так вот он мне предложил службу в Тифлисе. Я долго колебалась, но после этого ужасного дела в Пятигорске не выдержала и решила бежать…
— Какого дела в Пятигорске?
— Неужели ты ничего не слышал? — Люда вздохнула. — Зарезали несколько десятков людей, а ты ничего не знаешь!
— Да ведь я русских газет сто лет не видел. А в годы войны не видел и французских. Немецкие просматривал, но я немецкий язык плохо знаю. Они о России торопились сообщать только самое неприятное, особенно после того, как захватили Украину. Вот как в Севастополе союзное командованье через парламентеров сообщило русскому о смерти Николая. А о Пятигорске они, кажется, ничего не писали, или я пропустил. В чем там было дело?
Люда рассказала.
— Они взяли заложниками всех видных людей. Могли взять и меня, но, к счастью, не взяли, хотя было схвачено много людей не более «видных», чем я. Были арестованы и знаменитости: генерал Рузский, генерал Радко-Дмитриев. Говорят, они им предложили
— Я не обожал, но и мне стыдно, — сказал он, и по его лицу пробежала тень. Люда вспомнила рассказ Киты Ноевича: Джамбул лично участвовал в экспроприации на Эриванской площади. «Как только он мог!» — Ты не кончила. Что же Кита?
— Он превосходный человек. Тотчас всё сделал, принял меня на службу. Я всегда любила кавказцев, а теперь еще больше. Какие люди! Не относи этого впрочем к себе.
— Не отношу.
— Понимаешь, мне теперь было неловко: всего без года неделю у него служу и уже прошу отпуска. Дал и даже проезд устроил!
— Догадался, что ты едешь ко мне.
— Отстань, нет мелких. — Люда покраснела и от этого смутилась еще больше. — Да, мне захотелось увидеть тебя, поговорить с тобой обо всем. Ты ведь тоже далеко отошел от революции.
— Давным давно и очень далеко. Мне о них обо всех и думать гадко. Я впрочем понимаю, что если б войн и революций не было, то их пришлось бы выдумать. Они — отводные клапаны не столько для «народного гнева», сколько для избытка энергии и буйных инстинктов у разных людей. Особенно у молодых, но не только у молодых: есть и старики, еще шамкающие что-то революционное по пятидесятилетней инерции. А что все эти Людендорфы и Энверы делали бы без войн? И что Ленины и Соколовы делали бы без революций?
— Ну, это не очень социологический подход к делу.
— Ненавижу социологов.
— Почему?
— Потому, что они ровно ничего не понимают. Они и теперь очень довольны Лениным: он им дал богатый материал для ценных суждений. Когда-нибудь они его превознесут и возвеличат: какой замечательный был социальный опыт! А левые биографы и историки превознесут тем более. Конечно, объявят, что он всю жизнь работал для счастья человечества. Между тем он столько же думал о счастьи человечества, сколько о прошлогоднем снеге! Он просто занимался решеньем задач, занимался политической алгеброй. Ведь математику приятно решать задачи, которые ему кажутся важными: «я, мол, решил совершенно верно, а Плеханов сел в калошу»… Плеханов и в самом деле всю жизнь садился в калошу, это была его специальность. Я впрочем не отрицаю, что Ленин выдающийся человек. Умен ли он? В суждении о некоторых вещах он глуп как пробка, например в суждениях о предметах философских, религиозных, искусственных…
— То есть в суждениях об искусстве, — поправила Люда. Она всегда любила такие его ошибки: это напомнило ей прежнее. Ласково вспомнила и примету шрама, когда-то ею в нем замеченную. «Теперь взволновался!»
— Да, в книгах об искусстве. Я разучился говорить по-русски. Разумеется, он большой человек: необыкновенное волевое явленье, огромная политическая проницательность, это так. Он и не жесток и не зол. Конечно, и не добр.
— Он всё-таки сложнее, чем ты думаешь, — опять перебила его Люда. — Ведь я хорошо его знала. Иногда он бывал очарователен. А врагов всегда ненавидел.