Самозванец
Шрифт:
— Ну, вот и ваша квартира пока, — сказал Савину любезно помощник смотрителя, — располагайтесь и отдыхайте… Вы, наверно, устали с дороги… Если вам что-нибудь будет нужно, то позвоните.
Он указал на пуговку электрического звонка.
Раскланявшись и пожав руку Николая Герасимовича, он вышел.
Савин остался один.
Несомненно, что одиночное заключение не представляет особой прелести, оно, оставляя человека постоянно с его думами, очень тяжело, подчас даже невыносимо.
Но человек привыкает ко всему.
Николай Герасимович
Разница была, впрочем, та, что там он был при деньгах и, значит, мог пользоваться всеми удобствами, в дом же предварительного заключения он буквально прибыл без гроша и даже без табаку.
Последнюю египетскую папиросу он выкурил на станции Колпино.
Таким образом, он испытывал всю тяжесть положения человека, сидящего в тюрьме без всяких средств, но тут-то и сказалась сердечность начальства этого образцового тюремного учреждения.
Ничего подобного Савин не встречал ни в одной тюрьме Западной Европы.
Даже обыкновенная арестантская пища была более, чем порядочная, в особенности, если принять во внимание, что от казны отпускалось всего по шести копеек на человека, но положение Николая Герасимовича постарались улучшить отпуском ему лазаретной пищи и покупкой ему из каких-то пожертвований, имеющихся в распоряжении тюремного начальства, чаю, сахару и даже табаку.
За все это он впоследствии уплатил, но где же это сделали бы, в какой европейской тюрьме?
Дом предварительного заключения, конечно, тюрьма, и тюрьма, устроенная по образцу одиночных тюрем Западной Европы, даже с одинаковым с ними режимом, но благодаря русскому благодушию, той русской простоте, а главное, русскому сердцу, бьющемуся в груди даже у тюремщиков, с чисто русской теплотой, в эту одиночную, со строгим режимом, тюрьму внесена русская простота, душевность и жалостливость ко всякому несчастному.
Нет, действительно, людей более добрых и сердечных, как русские.
Эта душевность и сердечность есть как бы отличительное свойство, присущее лишь русскому народу, и нигде в мире, ни у одной нации нет столько чувствительности, столько сердечной теплоты, как в русском человеке.
Эти свойства проявляются везде и во всем и не могли не отразиться и не наложить благотворную печать даже на таком иноземном учреждении, как одиночная тюрьма.
Конечно, не обезьянничай мы перед Западом, не перенимай всего западно-европейского, наверное, мы даже бы не придумали своим умом, и это, несомненно, к нашей чести, такого милого современного инквизиционного заведения, как одиночная тюрьма.
Но по несчастью, со времени петровских реформ в России постоянно увлекались всем иностранным, а наш интеллигентный класс, выбритый и одетый в европейский костюм Великим Петром, с палкою в руке, до того холопски вошел в свою роль, что, увлекаясь всем иностранным, стал одно время пренебрегать и чуждаться всего русского.
Заполонившие же в то самое время Россию немцы помогли нашим бритым и переряженным в европейцев интеллигентам довершить то, к чему они старались нас вести: убить все национальное и онемечить Россию.
К великому счастью для нашей родины, в последние годы русский дух снова воспрянул.
Мы стали понимать, что Западная Европа допевает свою песню, а Россия, полная молодой силы, только оживает.
Мы поняли, что нам нет надобности с завистью смотреть на заморские порядки, убедившись, что зачастую то, что там оказывается пригодным и хорошим, у нас никуда не годится.
У нас совершенно другие условия: наша жизнь, склад ума и потребности — все иное.
Из мощной русской груди раздался отрадный крик: «Не ей нас учить!»
К чему, действительно, нам благоговеть перед Европой?
Наша русская жизнь сложилась иначе, наш русский народ не тупоумный, кропотливый немец, не легкомысленный француз, не торгаш-кулак англичанин!
Это сердечный, смелый и великодушный народ, геройски перенесший монгольское иго, язву крепостного права, взяточничество бюрократии и, наконец, невежество, в котором его так долго держали!
И что же?
Проснувшись наконец, стряхнув с себя все эти цепи, он остался добр и младенчески незлобливо прощает тем, кого он имел бы право проклинать.
Герой и дитя — вот определение русского народа, и мы должны перед ним преклоняться до земли.
Если же мы, русские, были до сих пор так близоруки, что увлекались Западом, но этот самый Запад, мудрый, отживающий, хорошо видит и понимает силу и великую будущность России.
Эта сила кроется в характере, складе ума и душевных качествах Русского народа.
Такие или почти такие мысли пронеслись в голове Савина, заключенного в одной из камер русского заморского заведения, но чувствовавшего даже сквозь толстые стены одиночной тюрьмы биение пульса русской жизни, сгонявшего, казалось, с этих стен их мрачность и суровость.
Николай Герасимович, оставленный волею закона наедине с самим собою, невольно предался воспоминаниям.
Перед ним одна за другой проходили картины его детства, юности — прошедшей в том самом Петербурге, которого он даже и не видел теперь, но чувствовал за этими стенами своей тюрьмы — заграничной жизни, привольной и сладкой жизни, перемены ощущений, подчас невзгод, но в общем надежд и мечтаний.
Он дошел наконец в своих воспоминаниях до момента приезда к нему в Брюссель любимой им и горячо его любящей женщины, блестящей львицы парижского полусвета — Мадлен де Межен, привезшей ему обрадовавшую его весть о распространившемся слухе о его смерти.
Он жил тогда в Бельгии под именем Сансака де Траверсе, и надежда возродиться к новой жизни, покончить с безумным прошлым, чудным цветком распустилась в его сердце.
Жизненный мороз скоро подкосил этот цветок.
Это было сравнительно еще так недавно… но лучше расскажем по порядку хотя часть томительных воспоминаний заключенного.