Самозванец
Шрифт:
Разлука — лучший оселок чувств.
— Что вам угодно, Дмитрий Павлович? — спросил у вошедшего Иван Корнильевич.
— Шесть часов. Потрудитесь принять кассу.
— Хорошо, я сейчас иду…
Обыкновенно Иван Корнильевич быстро, почти механически пересчитывал кредитки и записывал свертки золота и векселя, но сегодня он беспрестанно путал и по нескольку раз проверял одни, и те же пачки.
— Дмитрий Павлович, — сказал он наконец, — дайте-ка мне вексельную книгу.
— Вексельную книгу? — с удивлением спросил
— Тогда копировальную…
Дмитрий Павлович ушел исполнить приказание, и в ту же минуту несколько пачек с сотенными кредитными билетами исчезли в боковом кармане Ивана Корнильевича.
Несчастный весь дрожал от волнения.
— Вот копировально-вексельная книга, — проговорил Дмитрий Павлович, входя в помещение кассы.
— Благодарю вас. Но я навел уже справку по записям… Потрудитесь принять кассовую и мемориал. Я уже внес все к себе.
Он нерешительно взял шляпу и прибавил:
— Я, вероятно, опоздаю завтра, а могут случиться большие платежи.
— Так я велю дисконтировать их в банке, — сказал Сиротинин.
— Нет, лучше возьмите ключ.
— Это против правил, Иван Корнильевич, — заметил Дмитрий Павлович, — ключ от кассы может только оставаться у главы фирмы.
— С вами, Дмитрий Павлович, об этом не может быть и разговора. Мой отец верит вам безусловно. Возьмите ключ.
— Если вы так непременно хотите…
Сиротинин взял ключ, а Иван Корнильевич распрощался и уехал.
«Ну, этому до отца далеко, — грустно думал Дмитрий Павлович. — Тот никогда не сделал бы ничего подобного, хотя бы из принципа. Да и на меня падает теперь большая ответственность…»
Он запер кассу и вышел с веселым сознанием человека, который честно исполнил свои обязанности.
Мысли его обратились на приобретаемую дачку.
«Как мама обрадуется, узнав, что дачка наша… Вот глупое сердце, как оно прыгает от радости даже теперь… Мама, дорогая, славная мама… О чьей же мне радости заботиться, если не о твоей…»
В то время, когда Дмитрий Павлович с ключом от кассы банкирской конторы в кармане и со светлыми мечтами в голове возвращался к себе домой на Гагаринскую, его мать сидела в простенькой гостиной своей маленькой квартирки с желанной гостьей, которую она упросила остаться пообедать «чем Бог послал».
Гостьей этой была Елизавета Петровна Дубянская.
Старушка Анна Александровна Сиротинина внимательно, изредка покачивая своей седой головой в черном чепце, слушала рассказ своей «любимицы», как она называла Дубянскую, о ее страшном двусмысленном положении в доме Селезневых между отцом и матерью, с одной стороны, и дочерью — с другой.
Все сочувствие старушки было на стороне дочери — Любовь Аркадьевны Селезневой.
Происходило это потому, что Анна Александровна, сама дочь богатых родителей, впоследствии
Ее саму хотели отдать замуж за пожилого, богатого, но нелюбимого ею человека, и она вспомнила теперь все перенесенное тогда ее девическим сердцем и понимала теперь, что должна чувствовать молодая Селезнева.
— И такую молоденькую, да хорошенькую, — видела я ее тут раза два у Алфимовых, — хотят выдать за такую развалину, как граф Василий Сергеевич Вельский, — соболезнующим тоном сказала Анна Александровна.
— Но Неелов хуже… Он игрок…
— И, милочка, женится — переменится.
— Игрок не может исправиться.
— Это вы говорите по предубеждению… Может, он был сам завлечен этим Алферовым.
— Послушайте, что о нем говорят в Петербурге.
— На чужой роток не накинешь платок… Про моего покойничка Павла Павловича тоже не весть что говорили. Однако прожила я с ним двадцать четыре года душа в душу… Царство ему небесное.
Старушка истово перекрестилась, и добрые глаза ее, переведенные на икону, заслезились.
— Нет, нет, чует мое сердце, что эта любовь на погибель.
— Как знать… А может, она любит и не его, а Долинского, за которого, вы говорите, желает выдать ее отец…
— Нет, за последнее время я убедилась, что Екатерина Николаевна ошибается… Люба не любит Долинского, она просто дружна с ним…
— А Неелов-то у вас бывает?
— Очень редко, на больших вечерах… И всегда держится в стороне от Любы… Это-то и подозрительно.
— Почему же?
— Значит, они видятся в другом месте… Я заметила несколько взглядов, которыми они обменялись… Они мне открыли глаза.
— Но ведь вы всегда с нею?
— То-то же, что не всегда… Часто она запирается от меня в своей комнате по целым часам…
— И вы думаете?
— Что ее нет в комнате… У нее есть верная сообщница, ее горничная, которая в эти дни обыкновенно лихорадочно настроена и ревниво оберегает дверь в комнату своей барышни.
— Однако это серьезно… И вам бы следовало все-таки поговорить об этом или с отцом, или с матерью… или даже с обоими.
— Я сначала сама думала об этом… Но ведь это только мое предположение… Как говорят, не имеет доказательств… А если она действительно желает быть одной… В каком положении могу очутиться я…
— И то правда.
— А теперь я зорко наблюдаю и все же думаю предупредить возможное несчастие, насколько это, конечно, в моих силах… В первый же день моего компаньонства во мне появилось страшное подозрение.
— А что?
— Люба, воспользовавшись тем, что я еще не переговорила с Екатериной Николаевной и не вступила в отправление своих обязанностей, ушла гулять в сопровождении своей горничной. Прогулка продолжалась часа два… Когда же она вернулась, на ней положительно не было лица.