Самые синие глаза
Шрифт:
Это была очень простая радость, но так она научилась любить и ненавидеть.
«Я только тогда и была счастлива, когда ходила в кино. Всегда туда ходила, когда была возможность. Приходила рано, еще до начала. Свет выключали, становилось темно. Потом экран загорался, и я оказывалась прямо внутри фильма. Белые так хорошо ухаживали за своими женщинами, все жили в больших чистых домах, с рукомойниками прямо в туалете. Эти фильмы мне столько удовольствия доставили, что домой возвращаться стало тяжело, тяжело глядеть на Чолли. Не знаю. Помню, раз я пошла смотреть Кларка Гейбла и Джин Харлоу. Я сделала прическу, как у нее на фотографии в журнале. Челку набок, с прядью на лбу. Вышло похоже. Ну, почти похоже. Так вот, я пришла в кино с такой прической и прекрасно провела время. Потом я решила, что все равно пойду смотреть его еще раз, и встала, чтобы купить конфет. Села обратно, откусила большой кусок, и вдруг у меня изо рта выпал зуб. Я чуть не расплакалась. У меня были хорошие зубы, ни одного гнилого. Даже не знаю, как тогда справилась. Представьте, я на пятом месяце, пытаюсь выглядеть как Джин Харлоу, а у меня выпадает передний зуб. Вот с того все и началось. Я просто перестала о себе заботиться. Заплела себе косу сзади и стала вот такой уродиной как сейчас. Я еще заглядывала в кино, но дела шли все хуже. Я хотела вернуть зуб. Чолли шутил надо мной, мы снова стали ссориться. Я пыталась его убить. Он меня сильно не бил, наверное потому, что я была беременна, но ссоры как начались, так и продолжались.
Когда Сэмми и Пекола еще были маленькими, Полин снова пошла работать. Она стала старше, для фильмов и мечтаний не оставалось времени. Пришла пора собирать камни, связывать там, где раньше связывать было нечего. Эту необходимость ей дали дети, да и сама она больше не была ребенком. Она росла, и процесс ее становления был таким же, как у большинства из нас: она ненавидела то, чего не понимала, или то, что ей мешало; она приобретала те добродетели, которые давались легко, отводила себе определенное место в окружающем мире и возвращалась к тем далеким беззаботным временам лишь за добрыми воспоминаниями.
Как кормилец, она взяла на себя всю ответственность за семью и вернулась в лоно церкви. Сперва она переехала из двух верхних комнат на первый, более просторный этаж, где раньше располагался магазин. Она примирилась с женщинами, которые терпеть ее не могли, став более нравственной, чем они; она отомстила себе за Чолли, заставив его предаваться слабостям, которые ненавидела сама. Она ходила в церковь, где нельзя было шуметь, стала завсегдатаем общинных собраний и вступила в Дамский кружок. На молитвенных встречах она вздыхала, оплакивая заблудшего Чолли в надежде, что Господь поможет ей воспитать детей и оградить их от грехов отца. Она больше не говорила «видала», а вместо этого говорила «увидела». У нее выпал еще один зуб; она гневалась на крашеных женщин, которых заботили только наряды и мужчины. Чолли как модель грешника и неудачника был ее терновым венцом, а дети — крестом.
Ей повезло — она нашла постоянную работу в богатой семье, члены которой были доброжелательными, великодушными людьми и помнили добро. Она следила за их домом, вдыхала запах белья, касалась шелковых занавесок и любила все это. Розовые детские пижамы, кучи белых подушек, украшенных по краям вышивкой, простыни с кромкой, на которых были нарисованы синие васильки. Она стала идеальной прислугой, потому что эта роль удовлетворяла практически все ее нужды. Она купала маленькую дочку Фишеров в фарфоровой ванне с блестящими кранами, откуда в любом количестве лилась горячая вода. Она вытирала ее пушистым белым полотенцем и надевала разноцветную ночную рубашку. Она расчесывала золотистые кудрявые волосы, приятно скользившие между пальцами. Никаких цинковых кранов, тазов с нагретой на печке водой, слоистых, одеревенелых серых полотенец, которые стирали в раковине на кухне и сушили на пыльном заднем дворе, никаких черных жестких спутанных комков волос на расческе. Вскоре она совершенно запустила собственный дом. Вещи, которые она могла себе позволить, не носились, в них не было ни красоты, ни стиля, и в конце концов они скапливались на грязной витрине. Все больше она забывала о доме, детях, муже — они превращались в дрему, которая приходит перед глубоким сном, они были только началом и концом ее дня, темными краями, из-за которых дневная жизнь с Фишерами становилась еще светлее и приятнее. Здесь она могла расставлять предметы, чистить их и выстраивать по порядку. Здесь ее нога бесшумно волочилась по толстым коврам. Здесь она нашла красоту, чистоту, порядок и уважение. Мистер Фишер говорил: «Я лучше буду продавать ее вино из голубики, чем недвижимость». Она правила шкафами, заставленными таким количеством еды, что его не съесть не то что за недели, но и за месяцы; она хозяйничала среди консервированной зелени, купленной по случаю, разных помадок и свернутых в ленту конфет на маленьких серебряных тарелочках. Кредиторы и ремонтники, унижавшие ее, если она заходила к ним по собственным нуждам, проявляли к ней уважение, когда она приходила по делам Фишеров. Она отказывалась от мяса, если
Полин поддерживала красоту и порядок ради себя, ради своего собственного мира, и никогда не переносила его в родной дом или на своих детей. Она учила их уважению, а заодно и страху: страху быть невоспитанными, быть как их отец, попасть в немилость к Богу, сойти с ума, как мать Чолли. В сыне она вырастила безудержное стремление убежать из дому, а в дочери — страх взросления, боязнь других людей, ужас перед жизнью.
Смысл ее существования был в работе. Она оставалась все такой же добродетельной. Была активной прихожанкой, не пила, не курила, не распутничала, защищала себя от Чолли и ежедневно росла в своих глазах, чувствуя, что добросовестно выполняет роль матери, указывая на грехи отца, чтобы уберечь от них детей, или наказывая их, если они проявляли малейшую небрежность, в то время как она работает по двенадцать часов в день, только чтобы прокормить их. И мир соглашался с ней.
Лишь иногда, очень редко, она вспоминала старые дни и думала о том, как же изменилась ее жизнь. Это были ленивые, праздные мысли, иногда похожие на прежние мечтания, но она не размышляла об этом чересчур долго.
«Однажды я пыталась его бросить, но как-то перетерпела. Когда он поджег дом, я хотела уйти. Даже не знаю, что меня тогда удержало. Конечно, он мне жизни не давал. Но не все было плохо. Иногда было полегче. Случалось, он возвращался домой не слишком пьяным. Я тогда притворяюсь, что сплю, потому что уже поздно, потому что утром он вытащил у меня из кошелька пару долларов или еще почему-нибудь. Я слышу, как он дышит, но не оглядываюсь. В мыслях я вижу, как он закинул свои черные руки за голову, мышцы как огромные камни, зарывшиеся в песок, вены похожи на маленькие вздувшиеся речки. Я не дотрагиваюсь до него, но кончиками пальцев чувствую эти борозды. Вижу его ладони, жесткие, как гранит; длинные пальцы, согнутые и неподвижные. Я думаю о густых, спутанных волосах на его груди, о холмах грудных мышц. Мне хочется прижаться к ним щекой, почувствовать кожей его волосы. Я думаю о том месте, где волосы перестают расти, прямо над пупком, и как они поднимаются и разрастаются выше. Может, он слегка сдвигается, и его нога касается меня, или я чувствую, что его бедро прижимается к моему заду. Я не шевелюсь. Потом он поднимает голову, поворачивается и кладет руку мне на плечо. Если я не шевелюсь, он начинает гладить и мять мой живот. Медленно и нежно. Я не шевелюсь, потому что не хочу, чтобы он останавливался. Я притворяюсь спящей, чтобы он продолжал гладить мне живот. Потом он наклоняется и кусает мой сосок. Теперь я уже не хочу, чтобы он гладил мой живот. Я хочу, чтобы он положил мне руку между ног. Я притворяюсь, что проснулась, поворачиваюсь к нему, но не раскрываю ног. Я хочу, чтобы он сам их раскрыл. Он раскрывает, и там, где теперь его сильные, жесткие пальцы, я влажная и мягкая. Больше, чем обычно. Вся моя сила в его руке. Мой рассудок сворачивается, как увядшая листва. Руками я чувствую что-то странное, пустое. Я хочу что-нибудь обнять, схватить, и я обнимаю его голову. Его рот у меня под подбородком. Теперь я больше не хочу его руку между ногами, потому что мне кажется, что я вся растекусь по кровати. Я раскрываю ноги, и вот он надо мной. Он тяжелый и легкий одновременно. Он во мне. Во мне. Во мне. Я обхватываю его ногами, чтобы он не вырвался. Его лицо рядом с моим. Постель скрипит, как сверчки у меня дома. Наши пальцы переплетаются, и мы раскидываем руки, будто Иисус на кресте. Я крепко сжимаю пальцы. Мои пальцы и ноги сжимаются крепко, потому что всё продолжается, продолжается. Я знаю, что он хочет, чтобы я кончила первой. Но я не могу. Только после него. Лишь когда я почувствую, что он любит меня. Только меня. Пока он не изольется в меня. Пока я не поверю, что у него в голове только моя плоть. Что он не сможет остановиться, даже если ему будет очень нужно. Что он скорее умрет, чем вытащит из меня эту штуку. Из меня. Пока он не освободится от всего, что в нем есть, пока не отдаст это мне. Мне. Мне. И когда он отдает, я чувствую свою власть. Я сильная, я красивая, я молодая. И я жду. Он дрожит и запрокидывает голову. Я достаточно сильная, красивая и молодая, чтобы он смог кончить. Я выпускаю его пальцы и кладу руки ему на зад. Мои ноги падают на кровать. Я молчу, потому что могут услышать дети. Я начинаю чувствовать те самые цвета, плавающие глубоко внутри меня. Зеленые вспышки светляков, пурпур ягод, струйкой стекающий по груди, мамин желтый лимонад. Я чувствую, словно мне весело там, между ног, это веселье смешивается с цветами, и я боюсь, что кончу, и боюсь, что нет. Но я знаю, что да. И я кончаю. Внутри словно возникает радуга. И это длится, длится, длится. Я хочу поблагодарить его, но не знаю, как, и укачиваю его, словно ребенка. Он спрашивает, как я себя чувствую, и я говорю, что хорошо. Он слезает с меня и ложится рядом спать. Мне хочется сказать ему что-нибудь, но я не могу. Я не хочу, чтобы радуга исчезла. Мне нужно встать и пойти в туалет, но я не шевелюсь. К тому же, Чолли засыпает так, что его нога лежит на моей. Я не могу встать и не хочу.
Но так не было всегда. В основном он наваливался на меня, когда я еще спала, и слезал, когда я просыпалась. Большую часть времени я просто не могла быть рядом с этим вонючим пьяницей. Но больше меня это не волнует. Господь позаботится обо мне. Я знаю, что Он позаботится. Знаю. К тому же, какая разница, что происходит здесь, на земле. Будет иная жизнь. Единственное, по чему я иногда скучаю, так это по той радуге. Но, как я уже говорила, я не думаю об этом слишком часто.»
ВОТПАПАОНБОЛЬШОЙИСИЛЬНЫЙПАПАПОИГРАЙСДЖЕЙНПАПАУЛЫБАЕТСЯУЛЫБАЙСЯПАПАУЛЫБАЙ
Когда Чолли было четыре дня отроду, мать завернула его в два одеяла, обернула газетой и оставила на куче мусора у железной дороги. Его спасла тетя Джимми, видевшая, как племянница выходила из задней двери со свертком. Она избила ее ремнем для правки бритв и запретила приближаться к ребенку. Тетя Джимми вырастила Чолли одна и иногда любила рассказывать, как спасла его. От нее он узнал, что мать была не в себе. Однако у Чолли не было возможности выяснить, так ли это, потому что вскоре после порки она сбежала, и с тех пор о ней никто ничего не слышал.
Чолли был благодарен за то, что его спасли. Только изредка, когда он смотрел, как тетя Джимми ест руками рулет, облизывая четыре золотых зуба, или когда она надевала на шею пакетик с асафетидой, или когда зимой укладывала его спать на своей кровати, чтобы было теплее, и он видел ее старые морщинистые груди сквозь ночную рубашку — тогда он думал, что все это похоже на смерть там, у дороги. На шине под мягкими черными небесами Джорджии.
Он проучился в школе четыре года, прежде чем набрался храбрости спросить тетю, что за человек был его отец и где он теперь.
— Думаю, это был сын Фуллеров, — сказала тетя. — Тогда он все время болтался поблизости, а потом быстренько сбежал, как раз перед тем, как тебе родиться. Или он, или его брат. Слышала, как старик Фуллер что-то об этом говорил.
— Как его звали? — спросил Чолли.
— Фуллер. Глупо звучит.
— Я имею в виду его имя.
— А, — она закрыла глаза и вздохнула. — Совсем память плохая стала. Сэм, кажется. Да, Сэмюэль. Нет. Не Сэмюэль. Самсон. Самсон Фуллер.