Самый счастливый день (сборник)
Шрифт:
Кити уезжает за границу после того, как Вронский поменял ее на Анну Каренину. Безусловно, поехать за границу лучше, чем лечь в дурдом.
– Я подумаю, – обещаю я.
– Думай, – соглашается он. – А я побегу. У меня операция. У меня больной на столе.
Ничего себе, больной на столе, а он треплется на посторонние темы. Вот и доверяй после этого врачам.
Я кладу трубку и думаю о тезисе «возненавидь».
Наверняка Энергия Ненависти поддерживает, как и всякая энергия. Но я сейчас люблю его как никогда, вернее, как когда-то. Когда мы шли с ним по лесу, а впереди поблескивал пруд. Над нами взлетела стая ворон и раздался шум, будто
Я представляю их вместе. Она носит волосы назад, и ее удобно гладить по голове. Он гладит ее, сильно придавливая волосы ладонью. У него такая манера. Так он гладил меня, и Машку Кудрявцеву, и нашу собаку Фильку. У Фильки от этой процедуры оттягивались верхние веки, обнажались белки и глаза становились как бы перевернутыми. Такие глаза бывают на фотографии, если ее перевернуть головой вниз.
Может быть, действительно определить себя в дурдом? Раньше это заведение называлось «дом скорби». Мне дадут байковый халат, и я буду бродить, обезличенная, среди таких же, в халатах. Там все скорбят. Все в халатах. И я – как все.
В середине дня звонит Другая Подруга. Все-таки дотерпела до середины дня.
– Как ты? – спрашивает она. Хочет выяснить, как я корчусь, а потом побежать к Подруге и рассказать. Это даже интереснее, чем сходить в театр. Тут ты и драматург, и актер, и режиссер. А там – пассивный зритель.
– Что ты имеешь в виду? – не понимаю я.
– Ну, вообще... – мнется Другая Подруга.
– Индира Ганди в Москву приехала, – говорю я. – На отца похожа.
– На какого отца?
– На своего. На Джавахарлала Неру.
– А-а... – соображает Другая Подруга. – А зачем она приехала?
– По делам. А час назад произошла стыковка грузового корабля.
– Где?
– В космосе.
– А ты откуда знаешь?
– В газете прочитала. Ты газеты получаешь?
Но Другую Подругу интересует не то, что происходит в мире и в космосе, а непосредственно в моем доме.
– Ты-то как? – снова спрашивает она.
– А что тебя интересует? – наивно не понимаю я.
– Ну так... в принципе.
– В принципе, – говорю я, – неудобно сидеть на двух базарах одним задом, если даже он такой большой, как у тебя.
– Ты что, обиделась? – подозревает Другая Подруга.
– Нет. Что ты...
Я возвращаю трубку на место. Представляю себе смущение Другой Подруги и ее летучую досаду. «Несчастные сукины дети», – прочитала я недавно. Не помню у кого и где. Так и мы все: несчастные сукины дети – сыны и дочери. Мы сами во всем виноваты, нас не за что жалеть. Но мы несчастны, и нас надо пожалеть.
Ближе к вечеру звонит Гомонов и приглашает на концерт знаменитого певца. Лучше бы сел и написал главу. Обычно я не принимаю никаких мелких, равно как и крупных, услуг. Но если я останусь дома, я буду думать, а мне нельзя. Так же, как замерзающему спать. Ему надо двигаться, ползти.
Из соседней комнаты доносится смех Маши и Кости. А точнее – ржание. Так активно радостно воспринимать мир могут только очень молодые и очень здоровые организмы, у которых отлично отлажены все системы.
Певец на сцене поет и движется. Его ноги ни секунды не стоят на месте. Эту манеру принес к нам в Союз негр из «Бони М». Наш ничем не хуже: курчавый, весь в белом атласе, летящая блуза, пульсирующий нерв, будто его подключили к розетке с током высокого напряжения.
Я смотрю на него бессмысленным, застывшим глазом, как свежемороженый окунь с головой. Я не могу сказать, что мне нравится. И не могу сказать: не нравится. Мои нервы отказываются участвовать в восприятии. Мне все равно. Даже если бы на меня сверху стала падать люстра, я не поднялась бы с места.
Певец окончил песню. Сидящие передо мной девушки захлопали, заверещали, забились в падучей. Одна из них побежала вниз с букетом цветов. Я догадалась, что это – сырихи. Слово «сыриха» зародилось в пятидесятые годы, во времена славы Лемешева. Поклонницы стояли под его окнами на морозе и время от времени заходили греться в магазин «Сыр» на улице Горького. Сыриха – это что-то глупое и не уважаемое обществом. Зато молодое и радостно восторженное.
Я давно уже заметила, что природа действует по принципу «зато». Уродливый, зато умный. А если умный и красивый, зато пьет. А если и умный, и красивый, и не пьет (как я), зато – нет счастья в жизни. И каждая судьба – как юбилейный рубль: с одной стороны одно, а с другой – другое.
Окончилось первое отделение.
Мы с Гомоновым вышли в фойе. Он стоял возле меня – некрасивый, изысканный, как барон Тузенбах в штатском. Вид у него был понурый, оттого что не написал главу и не придумал, как наврать.
Случайно я напоролась на свое отражение в зеркале и не сразу узнала себя. Во мне что-то существенно изменилось. Раньше у меня было выражение надежды и доверия. Я была убеждена, что меня все любят. Я к этому привыкла. Сначала меня любили в семье, потому что я была младшая. Потом меня любили в школе, потому что я была способная и добросовестная. Наша классная воспитательница входила в класс и говорила: «Все вы лодыри и разгильдяи. Одна Перепелицына как звезда в тумане». Перепелицына – это я. Потом меня любили в институте, на кафедре, в городе Нуре. Меня безнадежно и ущербно любил Востриков до тех пор, пока не возненавидел. Но я не замечала ни любви, ни ненависти. Как говорила моя мама: «Старуха на город сердилась, а город и не знал». Я привыкла к тому, что я самая красивая, самая умная, самая-самая. А сейчас надежда, и доверие, и самость сошли с моего лица. Оно стало растерянное и туповатое, как у покинутой совы.
– Вы, наверное, думаете, зачем я вас пригласил?
– Нет. Не думаю, просто лишний билет и свободный вечер.
– Нет. Не просто, – серьезно возразил Гомонов. – У меня к вам очень важный разговор.
Может быть, он решил сделать мне официальное предложение?
– Нина Алексеевна, я хочу у вас спросить: стоит мне оставаться в науке?
– Но ведь вы уже пишете диссертацию... – удивилась я.
Диссертация Гомонова похожа на комнату Маши Кудрявцевой – несобранная, хламная, но в ней есть нечто такое, будто в эту же самую комнату через разбитое окно хлещет летний грибной дождь.
– Ну и что? Все пишут, – обреченно согласился Гомонов. – Но может быть, я бездарен...
– Кто вам это сказал?
– Востриков.
– Он так и сказал? – не поверила я.
– По форме иначе, но по существу так...
Этот принцип называется «топи котят, пока слепые». Востриков сознательно или бессознательно боится конкуренции. Но не могу же я сказать, что самый бездарный изо всех бездарных, король бездарностей – это сам Востриков. Все его статьи вылизаны и причесаны, но ни дождя, ни солнца там нет. Там просто нечем дышать.