Сан-Ремо-Драйв
Шрифт:
— Вы увидите. Буду приезжать на автобусе, если надо. Каждый вторник приеду к вам.
— Спасибо, Глория. Ты настоящий друг. На сегодня хватит.
Парикмахерша поднялась с колен и оставила нас вдвоем. Глаза у матери были закрыты. Дышала она редко. Вдруг она посмотрела на меня.
— Ох, Ричард! Что же это такое?
— Ничего, мама. Просто ухаб на дороге.
— Всё в беспорядке. Эрни будет в истерике. Ты все время говорил мне запереть папин «Оскар». Или перевезти к тебе. Твердил, что рано или поздно его украдут. Посыльные из ресторана. Глория!Девушки, которые у меня убирались. Почему ты хотел лишить меня этого удовольствия? Какая мне радость, если он будет заперт в банковском подвале? Ты думаешь, что ты такой
— Я рад, мама. Я был неправ. Рад, что тебе приятно.
Я подошел к кровати и опустился на колени там, где стояла Глория. Я взял мать за руку и чуть не охнул — такая она была холодная. Другая ледяная рука легла на мою сверху.
— Ты все-таки заботься о Барти, знаешь?
— Знаю.
— Стивен Спилберг мне просто противен! Неужели трудно было две-три страницы посмотреть? Хотя бы в память о Нормане. И послать ободряющую записку?
— Не беспокойся. Не беспокойся. Я постараюсь быть более хорошим братом. И более хорошим человеком.
— Как будто это возможно! Ты совсем ничего не понимаешь? Я люблю тебя такого, какой ты есть.
— Ну, я подвел тебя с Францией.
— Не глупи! Мы обо всем договорились. Я присмотрю за мальчиками. Знаешь, я, кажется, теряю рассудок. Могу поклясться, что видела здесь Маршу. Вот кто не очень хороший человек, дорогой. Скажу тебе по секрету…
Но она не сказала. Голос ее затих. Я посмотрел на зеленые экраны, похожие на зеленые разлинованные поля; игра там еще продолжалась. Я пытался понять числа, означавшие содержание кислорода в крови. Застаивается— так сказал доктор.
Лотта опять заговорила.
— Открою тебе мой позорный секрет: мечтаю, чтобы она вернулась к этому ужасному человеку в Сан-Франциско. Тогда бы ты был безраздельно мой.
Она тихонько кашлянула и правой рукой потянула ворот больничной пижамы, так что обнажилась белая грудь. Я отвернулся.
— Больше некому, — долетело до меня.
Я повернулся к ней и наклонился поближе. Ее лицо разглаживалось, преображалось. Она молодела у меня на глазах, словно запустили в обратную сторону фильм. Где мои восемьдесят лет!Но ей было шестьдесят, ей было сорок; она была девушкой, сошедшей с «Суперчифа» на Юнион-стейшн. Я сказал:
— Что, мама? Больше некому — что?
Пауза.
— Некому присмотреть за ними. Пока тебя чествуют во Франции.
— Правильно. Придется тебе, мама.
Пауза, более долгая. Вздох. Потом она проговорила:
— Какая радость.
Я приложил ухо к ее губам. Больше она ничего не сказала. Открылась дверь. Вошла моя семья. Следом — Глория. Затем доктор Винер. Мы стояли около ее кровати с трех сторон. С минуту она хватала воздух ртом, а потом, как будто бы к собственному своему удивлению, умерла. Доктор подтвердил это. И когда он умолк, я поцеловал мать в губы.
Лотта оказалась права: все было в беспорядке, и Эрни был в истерике. «Боже мой, она всегда говорила, что у нее есть место на Хиллсайде, рядом с могилой Нормана. Ничего там нет. Я проверял и перепроверял. Теперь вы можете купить место в Сибири или кремировать ее и положить вместе с мужем. У него могила слишком старая, целиком положить ее туда нельзя. Они боятся, что она обрушится на землекопов!»
Поэтому все кончилось для нее маленькой бронзовой коробочкой, в которой не поместились бы и ее туфли. Там были пожилые дамы и джентльмены из Платоновского общества, друзья-мужчины из клуба — судья Моек, Мел — врач, Масманян — психоаналитик и все подружки по бриджу. Прилетела дочь ее сестры с мужем и еще несколько родственников, которых я видел впервые. Мои друзья — Тыква, Пингвин, Корова и остальные — сидели на стульях перед холмиком рыхлой темной земли, извлеченной из могилы Нормана. Моя семья — в первом ряду; мальчики в одинаковых синих костюмах, Марша в вуали, а ее сестра в коротком жакете и юбке, как стюардесса. Да, и мсье Труве-Ровето, во всем черном. И Эрни Гликман, пытавшийся застегнуть пиджак. Барти брал в рот незажженную сигарету, бросал ее, вынимал из пачки другую. Когда он в конце концов вынужден был нагнуться и начать то же самое с выброшенными, меня поразил вид его волос, расчесанных вокруг лысины, четкой, как тонзура.
Когда раввин разрезал черные ленты на наших лацканах, я спросил, можно ли мне сказать несколько слов, и встал лицом к собравшимся. С краю на складном стульчике сидел престарелый черный джентльмен. Его выдала фуражка на коленях. Артур! Наш дворецкий, наш шофер, наш рыбацкий друг. Я увидел Глорию. Увидел маникюршу матери. Маленький филиппинец Тимо стоял позади, сцепив руки за спиной, и то и дело поднимался на цыпочки. Я понятия не имел, что собираюсь сказать. День был теплый для усталого конца года. Но над головой клубились облака, свежие, как белье в стиральной машине.
— Я пытаюсь вспомнить первое в моей жизни впечатление. Дайте мне, пожалуйста, минуту.
Мне вспомнился тот день, когда Рене повез меня на лодке. Тогда я был совершенно уверен, что он хочет убить меня! В тот момент я верил в телепатию. Но со временем мне стало понятно, что я спроецировал на так называемого француза собственные злодейские побуждения. Ты думаешь, что ты такой умный.
— Мое первое воспоминание — лодка, — сказал я.
В самом деле: мне было, наверное, чуть больше года. Мы с матерью были на озере. Думаю, в парке Макартура. Наверное, в воскресенье. В пользу этого говорят цветные комиксы, которые человек в лодке держал перед губами рупором, как экскурсовод с мегафоном. Был ли это Норман? Развлекал нас? Или кто-то чужой? Да и были ли цветные комиксы в 1939 году? По всей вероятности, Лотта была беременна, и не исключено, что я чувствовал, как возится в ней мой брат, когда она прижимала меня к себе. Все здесь недостоверно, кроме зеленой травы, голубого неба, белых облаков и того неоспоримого факта, что мать держала меня на руках, — и я сказал ее друзьям, что на протяжении всей моей жизни она держала меня и продолжает держать сейчас.
Я закончил. Мы выстроились, чтобы побросать землю в могилу. Марша, я заметил, протащила сюда подвеску с люстры и бросила ее вместо камня. Потом подошли Майкл с Эдуардом, потом Джимбо с сестрой Лиз, за ними — родственники со стороны Лотты. Я поискал взглядом Барти, но он стоял, прислонившись к дереву, на этот раз с зажженной сигаретой. Потом я заметил маленькую группу людей, стоявшую особняком. Сначала я их не узнал. Посмотрел еще раз. Это были давние друзья Нормана — актеры и актрисы, писатели и режиссеры, ослеплявшие меня своей красотой, остроумием и живостью, когда я был мальчиком в коротких штанишках. Элизабет Тейлор, Тони Кёртис, Лорен Баколл. А вон наш сосед Грегори Пек. Теперь они дрожали, они качались и держались друг за друга, словно боясь упасть. Казалось, они знают, что стоят на краю утеса, перед палисадом, обозначающим конец континента, и что ветер, обдувающий их, подхватит каждого и всех вместе и швырнет вниз, как кукол из пемзы. И только тут меня пронзила мысль, что я сам состарился.
Мы возобновили нашу жизнь на Сан-Ремо-Драйв — Марша, я и мальчики. Начались занятия в школе. По ночам под приблудными лучами уличного фонаря я пытаюсь заново открыть удовольствия женатой жизни. Во Францию я полетел не к началу, а к концу выставки. Я не повидался с послом. Я не повидался с мсье Шираком, хотя получил письмо с соболезнованиями по случаю смерти моей высокочтимой матери. Зал, предназначавшийся для портретов Мэдлин, оставили пустым. Я видел, как публика проходит сквозь него быстрым шагом. Зато с удовольствием наблюдал, как она задерживается в зале, увешанном моими картинами в голубом. Да, в них было что-то общее с кувшинками из «Оранжери». Наблюдал, как застывают посетители перед загадочным зигзагом на каждой из этих картин, белым червячком, который кое-что значил для меня, а для них был чем-то вроде японского иероглифа.