Сандаловое дерево
Шрифт:
— Кто его родители?
— Он — еврей, пап.
Отец задумался, как бы взвешивая чужеродность Мартина и его статус студента колледжа. Не думаю, что он смог бы понять разницу между историком, историком-обществоведом и неистовым дервишем, но Мартин в его глазах был парнем с образованием, одним из тех, в расчете на кого он и отправлял меня в чудной, с его точки зрения, университет. Он просто не рассчитывал, что мне попадется еврей.
В тот вечер папа уже не подсаживался больше к нам, он только играл. Выкладывался полностью, пристукивая в такт ногой, пел песни — страстные, про то, как ирландцы сражались с англичанами, и залихватские, с присвистами и гиканьем, застольные, что
В зависимости от точки зрения мы с Мартином могли быть как идеально сбалансированной парой, так и совершенно не подходящими друг другу одиночками. Мрачный красавчик, натура слегка меланхолическая, Мартин часто говорил, что настроение у меня меняется, как апрельская погода, что смех безудержный, а когда я улыбаюсь, ямочка на левой щеке превращает меня из невинной инженю в опасную кокетку. Он был серьезен, я — ветренна; я была непредсказуема, он — традиционен. Узнав, что он еврей, я стала думать, что его лицо и темперамент выкованы предками в черных одеждах, веками скитавшимися по гетто Центральной Европы. Оно, это лицо, уносило меня еще глубже в историю, к древнему Леванту, вызывая в воображении симпатичных кочевников, пересекавших песчаные пустыни с верблюжьими караванами.
В его доме, воображала я, все должно напоминать об извечных гонениях и преследованиях; комнаты заставлены темной мебелью и странными предметами культа с въевшимся запахом вареной капусты; молчаливая мать возится с фаршированной рыбой; лысый, с окладистой бородой отец в талите склонился над свитком Торы.
О евреях я не знала ничего, кроме тех ветхозаветных, невнятных и с душком подозрительности историй, которыми нас потчевали в Школе Ошибочного Восприятия. Некая потаенная религия, ермолки и покрывала, завывания и причитания над рассыпающимися свитками, кровавые ритуалы с участием младенцев и коз — и все это по субботам, когда католики играют в бейсбол и постригают лужайки. Я знала, что мои предки, кельты, во времена Моисея раскрашивали синим физиономии и выли на луну, но к нам с папой это не имело никакого отношения. Мы были нормальными, евреи — загадочными.
Вот почему меня так удивили Дейв и Рэчел. Я встретилась с ними однажды в воскресенье, у них дома, в Хайленд-парке, в комнате с завешенными коврами стенами, белой с розоватым оттенком мебелью и окном с видом на широкую лужайку. Дом они украсили сувенирами, собранными за время путешествий: бронзовой балериной работы Дега из Парижа — в кабинете, раскрашенной вручную гравюрой из Италии — в туалетной комнате, веджвудским портсигаром — на кофейном столике…
Рэчел преподавала живопись, и ее симпатичные акварели в подобранных со вкусом рамах висели по всему дому. Мягкие пейзажи и величественные марины оживляли стены, и во всех работах ощущался твердый, уверенный характер написавшей их женщины. Светло-пепельные волосы Рэчел искусно убирала за ухо, и ее кашемировые джемпер и кардиган никогда не морщились, если она садилась, изящно скрестив ноги.
Дейв, с элегантной сединой на висках и неизменно чисто выбритый, отличался крепким телосложением и внушительным, даже устрашающим, подбородком (вот, значит, откуда у Мартина эта ямочка, придающая ему сходство с Кэри Грантом). Подбородком человека, с которым принято считаться. Человек со средствами, он обладал учтивыми манерами, на фоне которых мой папа выглядел грубоватым провинциалом. Дейв встретил меня поцелуем в щеку, отчего я малость оторопела, и в дальнейшем частенько
Люди жизнерадостные и оптимистичные, они держали в бухте моторный катер «крис-крафт», на котором любили отдыхать в теплые солнечные деньки. Мрачный темперамент, столь часто оборачивающийся дурным настроением, впечатлительность, доходящая до паранойи, склонность к самоанализу, перерастающая в ненависть к себе самому, — все эти черты, развившиеся под прессом войны в кошмары, были присущи только Мартину.
Дейв и Рэчел были вежливы, но сдержанны, и я подумала, что, может быть, мой католицизм так же непонятен им, как мне их иудаизм. Пышность византийских мантий и песнопения на мертвом языке, трагедия мучеников, непорочное зачатие и распятие — все это при многочисленном повторении утратило первоначальный смысл и не производило должного впечатления. Я потеряла интерес даже к каннибальскому подтексту поедания тела и пития крови, с воскресной службы уходила, зевая от скуки, а эзотерические ритуалы воспринимала как нечто обыденное и нисколько не мистическое. Может быть, спрашивала я себя, то самое недоверие, что мой отец выражал в буйной ирландской музыке, пряталось и за безукоризненными манерами Дейва и Рэчел?
Рэчел приготовила обед. Я бы не удивилась, получив кусок печенки, но она подала жареного цыпленка, пухленького и сочного под хрустящей корочкой, приправленного эстрагоном, и свежий зеленый салат с кедровыми орешками. После обеда Дейв угостил нас «Гранд Марнье», разлив ликер по суженным кверху рюмочкам, а Мартин сыграл на пианино, блестящем черном «Стейнвее», подобного которому я не видела ни в одном доме. На табурет он сел как человек, готовящийся к молитве, — спина прямая, голова склонена — и на мгновение, переполненный эмоциями, замер над клавишами, а потом сыграл Моцарта и, кажется, Шопена. Играл Мартин чудесно, легко и проникновенно, с трогательной нежностью и пронзительностью.
После того как Мартин сыграл для меня, мне захотелось поделиться с ним своей страстью. Сомнительно, что чье-то сердце растает от лекции по гравитации, но я верила, что смогу тронуть его душу.
Однажды, в начале мая, мы договорились встретиться в Пуласки-парке.
— Сегодня в десять вечера приходи к солнечным часам за манежем. — Я приняла развязную позу и улыбнулась.
Мартин тронул ямочку на моей щеке:
— И что же задумала медноволосая шалунья?
— Просто приходи.
Зимы в Чикаго долгие и суровые, но к концу апреля последние снежные корки уже растаяли и город омыли весенние дожди. Майские вечера теплы и приятны: ветер потерял свои ледяные зубы, и нежные бризы приносят ощущение приятной свежести.
Я пришла в парк пораньше и стояла на лужайке за манежем, наслаждаясь мягкой погодой. В манеже какой-то парнишка пытался играть на виолончели, и болезненные взвизги рвали весенний вечер. Оставалось только надеяться, что урок закончится до прихода Мартина.
Камни, изображающие цифры на открытом всем ветрам лике солнечных часов, обросли мхом, и саму лужайку окружали густые кусты мирта. Место напоминало друидский храм под открытым небом, с которого, словно мириады искрящихся богов, смотрели вниз луна и звезды. Прислонившись к солнечным часам, я думала о лунном свете, обволакивающем мир объединяющим всех сиянием. Мы здесь, внизу, колотим друг друга почем зря, а старушка-луна висит там, вверху, мудрая и молчаливая, и умывает нас одним прохладным светом.