Сашко
Шрифт:
— Ага! Вон где один приложился! Видал? — воскликнул второй командир, взглянув на старшего с детской улыбкой.
Только теперь Катя поняла, что артиллерийская стрельба, то приближавшаяся, то стихавшая, которую она слышала днём, а потом перед наступлением темноты в хате у Гали, это была стрельба наших головных танков, прощупывавших укрепления противника.
С этой минуты отношения с командирами у Кати установились более дружеские. Она даже осмелилась спросить у командира головного дозора, каким способом он вызвал мотоциклиста, и командир объяснил ей, что мотоциклист
Пока они так беседовали, примчался мотоциклист с коляской. Мотоциклист даже откозырял Кате — чувствовалось, что он относится к ней уже не только как к своему человеку, а и как к человеку важному.
С того момента, как она села в коляску, Катей овладело совершенно новое чувство, которое она продолжала испытывать и ещё несколько дней после того, как попала к своим. Она догадывалась, что попала всего лишь в танковое подразделение, вырвавшееся вперёд на территорию, где ещё господствует противник. Но она уже не придавала силам противника никакого значения. И противник, и вся та жизнь, какой она, Катя, жила эти пять месяцев, и трудности её пути — всё это не только осталось позади, всё это вдруг далеко–далеко отодвинулось в её сознании.
Великий моральный рубеж отделил её от всего того, что только что её окружало. Мир людей с такими же, как у неё, чувствами, переживаниями, характером мышления и взглядом на жизнь обнимал её. И он был так огромен, этот мир, что по сравнению с тем миром, где она жила до сих пор, он казался просто бесконечным. Она могла ехать на этом мотоцикле ещё день и ещё год, и всюду был бы он, этот свой мир, где не нужно таиться, лгать, делать неестественные моральные и физические усилия. Катя снова стала сама собой — и навсегда.
Морозный ветер обжигал ей лицо, а в душе у неё было такое чувство, что она могла бы запеть…
…К середине дня, который был бы уже совсем ясным, если бы не растворявшиеся в туманных испарениях дымы пожаров, Катя прибыла в штаб гвардейского танкового корпуса. Это опять-таки был не штаб, а временный командный пункт командира корпуса, разместившийся в случайно уцелевшем каменном железнодорожном здании одной из станций севернее Миллерова. Станционный посёлок был разнесён в щепки. Но, как и во всех только что освобождённых пунктах, здесь прежде всего бросалось в глаза поразительное сочетание продолжающейся боевой страды с уже налаживающейся советской гражданской жизнью.
Первым, кого увидела Катя среди военных на командном пункте, был человек, сразу вызвавший в её памяти мирную жизнь, и Ивана Фёдоровича, и всю их семью, и её, Катин, труд учительницы, а потом скромной деятельницы народного образования.
— Андрей Ефимович! Милый вы мой!.. — С этим невольным криком она кинулась к этому человеку и обняла его.
Это был один из руководителей украинского штаба партизан, который более пяти месяцев тому назад инструктировал Ивана Фёдоровича перед его уходом в подполье.
— Обнимайте тогда всех! — сказал худой моложавый генерал, глядя на неё твёрдыми серыми умными глазами в длинных ресницах.
Катя увидела загорелое, жёсткое лицо генерала, аккуратно подбритые, чуть начавшие седеть виски и вдруг смутилась, закрыла лицо руками и склонила голову в тёплом тёмном крестьянском платке. Так она и стояла в полушубке и валенках среди этих подтянутых военных, закрыв лицо руками.
— Ну вот, смутили женщину! Обращения не знаете! — с улыбкой сказал Андрей Ефимович.
Офицеры засмеялись.
— Простите… — Генерал чуть дотронулся своей тонкой рукой до её плеча.
Она отняла руки от лица, глаза её сияли.
— Ничего, ничего, — говорила она.
Генерал уже помогал ей снять полушубок.
Как и большинство современных командиров, командир корпуса был ещё молод для своей должности, для своего звания. Несмотря на обстановку, в которой он сейчас находился, он был как-то не подчёркнуто, а естественно спокоен, точен в движениях и аккуратен, деловит, полон сдержанного грубоватого юмора и в то же время вежлив. И на всех военных людях, окружавших его, лежала печать такого же спокойствия, деловитости, вежливости и какой-то общей опрятности.
Пока расшифровывали донесение Ивана Фёдоровича, генерал аккуратно выложил поверх лежащей на столе большой военной карты листок папиросной бумаги с мелко вычерченной картой Ворошиловградской области, как это делал на глазах у Кати Иван Фёдорович. (Трудно было представить себе, что это было всего лишь позапрошлой ночью!) Генерал разгладил листок тонкими пальцами и сказал с видимым удовольствием:
— Вот это работа, я понимаю!.. Чорт возьми! — вдруг воскликнул он. — Она опять укрепляют Миус. Обратите внимание, Андрей Ефимович…
Андрей Ефимович склонился к карте, и на сильном лице его явственнее обозначились мелкие морщинки, старившие Андрея Ефимовича. Другие военные тоже приблизили свои лица к маленькому листочку папиросной бумаги поверх военной карты.
— Нам-то уж не придётся иметь с ними дело на Миусе. Но вы знаете, что это значит? — сказал генерал, вскинув на Андрея Ефимовича весёлый взгляд из-под длинных своих ресниц. — Они не так уж глупы: им теперь действительно придётся уходить с Северного Кавказа и с Кубани!
Генерал засмеялся, а Катя покраснела — настолько слова генерала совпадали с предположениями Ивана Фёдоровича.
— А теперь посмотрим, что здесь нового для нас. — Генерал взял лежавшую поверх военной карты большую лупу и стал рассматривать значки и кружочки, расставленные точной рукой Ивана Фёдоровича на листке папиросной бумаги. — Это известно, это известно… так… так… — Он разбирал смысл значков Ивана Фёдоровича без объяснительной записки, которая ещё не была расшифрована. — Что ж, значит наш Василий Прохорович не так уж плох, а ты всё — «разведка плоха, разведка плоха»! — с тонко скрытой иронией сказал генерал стоявшему рядом с ним массивному полковнику с чёрными усами, начальнику штаба корпуса.