Саван для соловья (Тайна "Найтингейла")
Шрифт:
— Хорошо, Фенинг. Попросите его подождать, ладно? Мы здесь через минуту закончим. Тогда кто-нибудь из нас выйдет и освободит для него место.
Кивнув, круглая голова исчезла. Делглиш закрыл гардероб и протиснулся между ним и спинкой кровати. Здесь явно не хватало места для четвертого человека. Огромная туша полицейского снимавшего отпечатки пальцев, занимала пространство между столиком у кровати и окном, где он, сложившись чуть не вдвое, осторожно наносил порошок на поверхность бутылки из-под виски, поворачивая ее за пробку. Рядом с бутылкой стояла тарелка, на которой были видны четкие отпечатки пальцев мертвой девушки.
— Есть что-нибудь? — спросил Делглиш. Полицейский молчал, старательно вглядываясь в результаты работы.
— Виден отличный набор отпечатков, сэр, которые определенно принадлежат ей. И ничего больше. Похоже, что продавец перед тем, как завернуть бутылку, по привычке протер ее. Интересно посмотреть, что у нас получится с бокалом.
Он
Полицейский снова склонился над бутылкой. За его спиной фотограф из Скотленд-Ярда маневрировал со своей треногой и фотокамерой — как заметил Делглиш, новой монорельсовой камерой Камбо. Раздался щелчок, вспышка света — и изображение мертвой девушки выскочило на них и замерло, повиснув в воздухе, обжигая собой сетчатку глаз Делглиша. В этом резком, моментальном сиянии свет и тени были усилены и искажены. Длинные черные волосы девушки разметались по ослепительно белоснежной подушке, открытые глаза казались мраморными и выпуклыми, как будто трупное окоченение немного выдавило их из орбит, кожа девушки была очень белой и гладкой, словно отталкивающей на ощупь, искусственной оболочкой, плотной и непроницаемой, как винил. Делглиш сморгнул, смахивая изображение игрушечной колдуньи, нелепой куклы, небрежно брошенной на подушку. Когда он снова взглянул на нее, она опять была мертвой девушкой, лежащей в постели, не больше и не меньше. Еще два раза искаженное изображение выскакивало на него и повисало в воздухе, застывая, когда фотограф сделал две фотографии «полароидом», чтобы немедленно передать их Делглишу — он всегда об этом просил. Затем все кончилось.
— Это был последний снимок, я закончил, сэр, — сказал фотограф. — А теперь я впущу сэра Майлса.
Он выглянул за дверь, тогда как полицейский, занимающийся отпечатками пальцев, удовлетворенно хмыкнув, бережно взял пинцетом бокал с одеяла и поставил его рядом с бутылкой.
Сэр Майлс, очевидно, ожидал на лестничной площадке, потому его знакомая Делглишу толстая фигура с крупной головой в черных завитках волос, и с живыми маленькими глазками сразу же протиснулась в спальню. Он принес с собой атмосферу благодушия мюзик-холла и, как обычно, слабый запах едкого пота. Вынужденная задержка не вывела его из себя. А между тем сэр Майлс, обладавший Божьим даром по части судебной патологии, любитель-лекарь, если вы предпочитаете так воспринимать его, не очень легко переносил оскорбления. Он заработал свою репутацию и, возможно, недавнее посвящение в рыцарское достоинство своей твердой приверженностью принципу не оскорблять людей, какое бы скромное положение в обществе они ни занимали. Он поздоровался с уходящим фотографом и с другим полицейским, как будто они были его старыми друзьями, а также с Делглишем, назвав его по имени. Но его приветливость была формальной; предстоящее ему занятие уже захватило его, когда он пробирался поближе к кровати. Делглиш презирал его как вампира, хотя с трудом признавал рациональную причину неприязни. В нашем превосходно организованном мире тот, для кого фетишем являются ноги, станет, конечно, педикюрщиком; для кого этим фетишем являются волосы — парикмахером, и, естественно, вурдалаки — судебными патологоанатомами. И просто странно, что лишь немногие выбрали себе эту профессию. Но сэр Майлс сам давал повод для обвинения в вампирстве. К каждому новому трупу оп приближался с вожделением, чуть ли не с радостью; его мрачные шутки стали достоянием почти всех клубов Лондона; в вопросах смерти он был признанным экспертом, который получал несомненное удовольствие от своей работы. В его обществе Делглиша стесняло и подавляло сознание, что он не терпит этого человека; казалось, антипатия так и сочилась из него. Но сэр Майлс не замечал этого. Он слишком любил себя, чтобы представить, что другие могут не так уж его любить, и эта уверенность во всеобщей любви придавала ему некий шарм. Даже те из его коллег, кто считал предосудительными его самонадеянность и тщеславие, его погоню за известностью и безответственность большинства его публичных заявлений, не могли ненавидеть его так сильно, как следовало бы. Говорили, что женщины находят его интересным. Возможно, они испытывали к нему патологическое влечение. Безусловно, он принадлежал к тем заразительно добродушным людям, которые непременно находят мир приятным местом уже только потому, что они существуют в нем.
Он всегда что-то пришепетывал над трупом. И сейчас — тоже. Он откинул простыню вздрагивающими от любопытства короткими толстыми пальцами. Делглиш отошел к окну и уставился на мятущиеся ветки, за которыми здание больницы, все еще с освещенными окнами, сверкало как нереальный дворец, парящий в воздухе. За спиной слышался шорох белья. Сэру Майлсу предстояло только предварительное обследование, но одной мысли об этих толстых пальцах, бесцеремонно ощупывающих нежное тело, было достаточно, чтобы мечтать о мирной кончине в своей собственной постели. Основное исследование трупа будет произведено позже на столе в морге, в алюминиевой
Пока сэр Майлс потел и мурлыкал над телом, Делглиш повторил осмотр комнаты, старательно избегая смотреть на патологоанатома. Он понимал, что его брезгливость иррациональна, и отчасти стыдился ее. Сам по себе посмертный осмотр трупа его не смущал. Он не выносил бесстрастного исследования еще теплого женского тела. Всего несколько часов назад девушка могла требовать благопристойности в отношении к себе, могла выбирать себе доктора, была вольна отвергнуть эти неестественно белые и жадные пытливые пальцы. Несколько часов назад она была человеческим существом. Теперь это была только мертвая плоть.
Это была комната женщины, которая предпочитала не обременять себя лишним барахлом. Она держала только необходимые для удобства вещи и два-три тщательно отобранных украшения. Как будто она доставала необходимые ей вещи по списку и, не отклоняясь от него, выбирала лишь дорогостоящие предметы, но не экстравагантные. Пушистый ковер у кровати, решил он, уж наверняка не был доставлен сюда комитетом управления больницей. В комнате была только одна картина, но это была подлинная акварель, замечательный пейзаж кисти Роберта Хиллза, повешенная так, чтобы ее с наибольшим эффектом освещал свет из окна. На подоконнике стояло единственное украшение — статуэтка стаффордширской керамики — изображение Джона Уэсли, проповедующего со своей кафедры. Делглиш повертел ее в пальцах. Она была великолепна; определенно, коллекционный экземпляр. Но здесь не было ни одной из тех загромождающих помещение вещиц, которыми обитательницы институтов всегда забивают свои комнаты, чтобы придать им домашний уют.
Он подошел к книжному шкафу, стоящему рядом с кроватью, и снова просмотрел книги. Казалось, их тоже выбирали, чтобы читать в определенном настроении. Сборники современной поэзии, включая последний томик его собственных стихов; полное собрание Джейн Остин, довольно зачитанное, но в кожаном переплете и напечатанное на отличной индийской бумаге; несколько книг по психологии, где удачно сохранялся баланс между школьным учебником и популярным просветительством; около двух дюжин современных романов в бумажных обложках: Грин, Воу, Комптон Бэрнет, Хартли, Пауэлл, Кэри. Но в основном здесь была поэзия. Глядя на книги, он подумал: «У нас общие вкусы. Если бы мы встретились, во всяком случае, нашли бы, о чем поговорить». «Мое я уменьшается со смертью каждого человека». Ну, конечно, доктор Дон. Эта слишком затасканная фраза стала признаком изысканного остроумия в нашем перенаселенном мире, где равнодушие и невмешательство практически стало социальной необходимостью. Но все-таки некоторые личности сохранили способность больше, чем другие, огорчать людей своим уходом в мир иной. Впервые за много лет он осознал смысл пустоты, личной иррациональной утраты.
Он продолжал осмотр комнаты. В ногах постели стоял гардероб с приставленным к нему комодом, ублюдочное повоизобретеиие светлого дерева, предназначенное — если только кто-то сознательно изобрел столь безобразный предмет мебели — обеспечить максимум места для вещей при минимуме пространства комнаты. Верх комода играл роль туалетного столика, где стояло небольшое зеркало, перед которым лежали головная щетка и расческа. Больше ничего.
Он выдвинул левый ящик. В нем хранилась косметика, флакончики с духами и тюбики, аккуратно разложенные на маленьком подносе из папье-маше. Здесь было больше, чем он ожидал найти: очищающие кремы, пачка косметических салфеток, крем-пудра, компактная пудра, тени для век, тушь для ресниц. Видимо, она следила за своей внешностью. Но каждого средства было только по одному экземпляру. Никаких опытных образцов, никаких случайных покупок, ни одного наполовину использованного и выжатого тюбика с содержимым, противной массой застывшим вокруг крышечки. Эта коллекция как бы говорила: «Это все то, что мне подходит. Все, что мне нужно. Не больше и не меньше».
Он открыл правый ящик. В нем не было ничего, кроме переплетенного файла, каждое отделение которого было пронумеровано. Он перелистал его содержимое. Свидетельство о рождении. Свидетельство о крещении в баптистской церкви. Сберегательная книжка. Фамилия и адрес ее поверенного. Личных писем не было. Он сунул файл под мышку.
Двинулся к гардеробу и снова просмотрел ее одежду. Три пары брюк. Кашемировые джемперы. Зимнее пальто из ярко-красного твида. Четыре прекрасно сшитых платья из тонкой шерсти. Все они были высокого качества. Для учащейся медсестры это был дорогой гардероб.