Савва Морозов: Смерть во спасение
Шрифт:
— Христом Богом.
Он склонился над ней:
— Только ради тебя. тебя ради!.. Успокойся, моя родная!
Не менее хлесткий крик разорвал потолки дома:
— Дани-илка!..
— Да тута я, тута, — вышел тот из темного угла. — В Усады, Савва Тимофеевич?
— В Усады. Как ты догадался?
Данилка о таких пустяках не докладывал. Впереди хозяина побежал вниз, чтобы снять попону с запотевшего рысака и отцепить с его морды торбу с пшеничкой. Овсом хозяйского любимца, само собой, не кормили.
Легкие, беговые санки как на крыльях оторвались от крыльца и единым махом вынесли на большак.
Была тихая, морозная полночь.
В Усадах был еще больший переполох. С Тимофеем Саввичем случился удар. За докторами тройку во Владимир посылали. Их нагрянула целая орава — как же, Морозов!
Они только что сняли шубы и потирали захолодалые руки, чтобы без опаски подойти к больному. Может, и для того, чтобы сподручнее по рюмочке с подноса принять, для сугреву. Как раз вовремя и Савва приобщился. Спросил главного владимирца:
— Поговорить можно?
— После, после, — отмахнулся тот, увлекая свою свиту к кровати, на которую безжизненно уложен был повелитель всего этого края.
— Ты слышишь меня, папаша? Ты слышишь?
Он слышал. Он просто не отвечал.
Савва понимал это. Как понимал и то, что ему надо выговориться.
— Да, я не самый лучший сынок. Но я — Морозов. Морозов, папаша! Для чего ты меня растил? Для чего кнутом для вразумления порол? Для оправдания всей своей. и дедовской, дедовской! Жизни! Разве я не подавал надежд, я не оправдывал ваших чаяний? Слоняясь по заграницам, я лучше вашего научился деньгу ковать. Но ради чего? Ради каких рук? Не грязных же, папаша! Не обижайся, ты. вы всегда чистоплюем были. Табак не кури, водку смирновскую не пей, ткачих на тюках хлопковых не мни. А откуда же деток столько под кустами ореховыми развелось? Прибыль деторожденная? Дед наш, благословенный Савва Васильевич, из крепости нас вывел — какую же крепость мы утверждаем? Я ради морозовских капиталов университетские амбиции отринул — можно позволить мне амбиции бизоновские? Ой, верю, папаша, сам буду Бога просить, чтоб простил мне своеволие. Но как без своей воли жить? Вы хотели, чтоб я плясал под вашу киржацкую дуду? Но Киржач впадает в Клязьму, Клязьма впадает в Оку, Ока — в Волку, а Волга выносит свои воды в Каспий-окиян. Окиянный я, папаша! Окаянный! Мне не остановиться, если даже и захочу. Вы-то с дедом — останавливались? Не спрашиваю — как у нас такие миллионы завелись. Может, я молельщик за вас, может, я раб непотребный. Но ведь я — Морозов? Я той же неуемной крови. Как мне жить, не оглядываясь на вас? Я ведь третье поколение. Третье! А что с третьими бывает? Третьи нисходят в тартарары. Папаша, я два университета закончил, неуж этого не понимаю? Ты слышишь меня, ты слышишь, папаша?!
Родитель помаргивал густо орошенными глазищами. Он не только слышал, но и понимал все, о чем толкует бесхитростный бизон. Что он ему сейчас мог возразить? Кнута не было, не было его власти.
Мать копошилась рядом, запрещающе взмахивал седыми косицами доктор Базилевич — он был из польских инсургентов, владимирские доктора его от постели старика тащили, — не могли оттащить; выговориться хотелось, в кои-то веки перед отцом-владетелем.
— Я забросил, папаша, университетскую науку, я вернулся к дедовскому порогу. Ради чего? Ради оправдания вашего своежительства. Должны понять хоть это. Черный дубовый крест под Покровом — разве я не содрогался при виде его?
Мать уже в гневе тащила за рукав. Умирающий отец, не в силах ничего возразить, помаргивал запрещающе — на большее не хватало сил. Но бизон-то, бизон — он рогами пырял в умирающего:
— Я возьму дедовское дело в свои руки, — нов руки чистые, ничем не запятнанные. Имею ли право, папаша?
Тимофей Саввич всепрощающе моргал, уже не в состоянии ни поощрить, ни возразить упрямому бизону, который и на смертном одре пыряет сыновьими рогами. Его жизнь кончалась; какова-то будет жизнь третьепереходная?
Мать что-то запрещающе вскрикивала, доктора роптали, но образумил тихий толчок Данилки:
— Кажись, начинается.
— Начинается — что?!
Савва-то ведь понимал — что именно. Он заискивающе попросил своего кучера:
— Ничего, осведомляй меня. Ничего, мотайся взад-вперед. Видишь — и тут и там я прикован?
Видел верный Данилка. Успокаивал:
— Пока что терпимо, Савва Тимофеевич. Она просит только — не огорчай отца. Она — значит, Зинуля. Сама мается, его успокаивает. Есть ли предел женскому всепрощению?
— Гони обратно, Данилка. Скажи: у нас все ладком, пусть ладком и рожает. А какие лады? Его опять понесло:
— Папаша, у нас много разнородья, но ведь мы — Морозовы? Тимофей Саввич моргал вроде как утвердительно.
— Я хочу обновить все производство, я хочу сделать. Мать, Мария Федоровна, больше не могла терпеть:
— У него жена рожает, у него отец умирает, аоно каких-то делах толкует! Да что же вы за людцы, Морозовы?!
Она в этот момент забыла, что и сама, из мордовских купчих возродясь, давно стала Морозовой. Может быть, после лежащего на одре Тимофея Саввича, самой главной. Савва, сидевший у постели отца, вскочил:
— О чем вы, мамаша?
— О том. О твоем беспутстве!
Он слишком-то путным себя не считал, но чего же так?
— Мамаша, я сейчас к Зинуле слетаю!
— К Зиновее?
Она даже при родах не могла ее иначе назвать. Савва грохнул стулом у постели отца и крикнул безвылазно дежурившему Данилке:
— Домой!
Зинаида была бледна, безобразно потна и стыдливо прятала мокрое лицо в подушку.
— Зинуля, я как на распятии. Что мне делать?
Она все-таки чуть-чуть повернула некрасивое, распухшее лицо:
— К отцу идтить. Я как-никак сама опростаюсь.
И здесь он был не нужен. Тем более что нянюшки и откуда-то взявшиеся акушерки его взашей толкали:
— И-и, муженек! Не твое это дело!
Данилка в обратную рысака мчал, который, конечно, не понимал этой челночной гонки. Хоть и ткачи вы, Морозовы, но челнок-то — таковский? Право, человеческим языком говорил рысак, сбрасывая на снег с языка грязную пену. У отца все то же: пяток хорошо подзакусивших врачей, орда приживалок и богомолок, он сам, отвечавший на вопросы сына лишь помаргиванием седых ресниц. О роженице Зиновее никто не спросил, даже мать не приняла это во внимание. Сказала как ошпарила:
— Хорошо, что он все-таки успел на меня перевести капиталы. Бегай потом по судам! Савва долго не мог взять в толк ее заботы. В эти часы он, кажется, любил отца и с неподдельной скорбью воспринимал его тяжелые, прощальные вздохи.
Вскоре последовал второй удар. Нет, третий.
Первый был при злополучной забастовке, которую все газеты прозвали «Морозовской стачкой».
Второй был при злом разговоре с наследником-сыном.
А третий, если уж считать правильно?.. В третий раз он сам себя ударил, морозовским обухом по лобастой старой голове.