Сборник 6 ЭЛЕКТРИЧЕСКОЕ ТЕЛО ПОЮ!
Шрифт:
– Какой еще игры?
– Какой игры?! Господи! Ты, наверное, шутишь, да? «Нотр-Дам» против «Футбольного клуба»!
– А-а, футбол…
– Что значит: «А-а, футбол…» Сам же расписывал, подбивал идти, сам говорил…
– Футбол отменяется. – Он уставился перед собой, не замечая ни трубки, ни стоящей поблизости женщины, ни стены.
– Значит, не пойдешь? Силач, без тебя это будет не игра!
– Надо полить газон, вымыть машину…
– Да подождет это все до воскресенья!
– А потом еще вроде бы должен приехать дядя навестить
Он положил трубку и прошел мимо матери во двор. Укладываясь спать, она слышала, как он там возится.
Силач терзал грушу до трех утра. Три часа, а раньше всегда заканчивал в двенадцать, думала мать, прислушиваясь к глухим ударам.
Через полчаса он вернулся в дом.
Звуки шагов становились все громче, потом внезапно смолкли. Он добрался до ее спальни и стоял у двери.
Силач не шелохнулся. Мать отчетливо слышала его дыхание. Ей почему-то казалось, что на нем по-прежнему детский костюмчик, но убедиться в этом совсем не хотелось.
После долгой паузы дверь медленно открылась.
Он вошел и лег на кровать рядом, не касаясь ее. Она сделала вид, что спит.
Он лежал на спине, неподвижный как труп.
Она не могла его видеть, но почувствовала, как вдруг затряслась кровать, словно он смеялся. Трудно сказать точно, ведь при этом он не издал ни звука.
А потом раздалось мерное поскрипывание маленьких стальных пружин. Они сжимались и распрямлялись в его могучих кулаках. Сжимались – распрямлялись, сжимались – распрямлялись…
Хотелось вскочить и крикнуть, чтобы он бросил эту ужасную лязгающую мерзость, хотелось выбить их из его пальцев!
Но чем он тогда займет руки? Что он будет в них сжимать? Да, чем он займет руки, когда бросит пружины?
Поэтому ей оставалось одно: затаить дыхание, зажмуриться и, напряженно вслушиваясь, молиться про себя: «О Господи, пусть так и будет, пусть он и дальше сжимает свои железные пружины, пусть он их сжимает, пусть не останавливается, пожалуйста, пожалуйста, сделай так, чтобы он не останавливался, пусть не останавливается, пусть…»
А до рассвета было еще далеко.
Рубашка с тестами Роршаха
Брокау…
Что за великолепная фамилия!
Лает, рычит, тявкает, во всеуслышанье объявляет: Иммануэль Брокау!
Великому психиатру, смело ходившему по волнам житейского моря и не соскользнувшему в них ни разу, подходит как раз такое имя.
Мелко смелите учебник по психоанализу, бросьте в воздух горсть получившегося порошка, и все студенты чихнут:
– Брокау!
Что же такое с ним произошло?
А просто однажды, как в виртуозно выполненном цирковом трюке, он пропал без следа.
Погас свет, освещавший творимые им чудеса, и в наступившем полумраке сжатые пружины угрожали распрямиться.
Десять лет – но от него ни малейшего звука. Дальше – тоже ни звука.
Будто с криком и хохотом бросился в пучину Атлантики. Только зачем? На поиски Моби Дика? Чтобы, найдя там эту огромную тварь, подвергнуть ее психоанализу и выяснить, что имела она против Безумного Ахава?7
Кто знает?
В последний раз, когда я его видел, он бежал в сумерках к самолету, а далеко позади него на темнеющем аэродроме слышались голоса его жены и шестерых шпицев.
– Прощайте навсегда!
Этот радостный крик прозвучал шуткой. Но на другой день я увидел, как срывают с дверей приемной золотые листья его имени, как выносят в дождь и отправляют на какой-то аукцион на Третьей авеню его огромные, похожие на толстых женщин кушетки.
Итак, этот гигант, в котором были уложены слоями в неописуемый армянский десерт Ганди, Моисей, Христос, Будда и Фрейд, провалился сквозь дыру в облаках. Для того, чтобы умереть? Или жить в безвестности?
Прошло десять лет после того, как он исчез, когда я ехал однажды на автобусе мимо красивейших ньюпортских пляжей, в Калифорнии.
Автобус остановился. В него вскочил и, как манну небесную, ссыпал звенящую мелочь в кассовый ящик человек лет семидесяти. Я посмотрел на него со своего места у задней двери и от изумления открыл рот: да ведь это, клянусь всеми святыми, Брокау!
И в самом деле, это был он. Высился, как явившийся народу бог, бородатый, благожелательный, величественный, или как епископ, всепонимающий, веселый, снисходительный, всепрощающий, возвещающий истину, наставляющий на путь истинный – отныне и навсегда…
Имманузль Брокау.
Но не в обычном темном костюме, нет.
Словно служитель некоей гордой новой церкви, он был облачен в светлые шорты, в мексиканские сандалии из черной кожи, в бейсбольную шапочку лос-анджелесской команды «Доджеров», французские темные очки и…
Рубашку! О боже, какая это была рубашка!
Буйство линий и красок, сочные вьющиеся растения и будто живые мухоловки, настоящий шедевр поп– и оп-искусства с беспрерывно меняющимся рисунком, и повсюду рассыпаны, как цветы, мифологические звери и символы!
И эта рубашка с открытым воротом, которой, казалось, не было конца, хлопала на ветру, как тысяча флагов в шествии объединенных, хотя и страдающих неврозами наций.
Доктор Брокау надвинул бейсбольную шапочку на лоб, снял темные очки и, окинув взглядом полупустой автобус, медленно двинулся по проходу. То и дело он останавливался, поворачивался в одну сторону или в другую и каждый раз что-то говорил вполголоса – то какому-нибудь мужчине, то женщине, то ребенку.
Я уже собирался его окликнуть, когда услыхал, как он говорит: