Сборник
Шрифт:
Он закрыл дверь бесшумно и решительно.
— О — ну вот! — сказал Горти.
— Все в порядке, — заулыбался Гавана. — Он говорил это не серьезно. Он увольняет всех почти каждый день. Когда он действительно имеет это в виду, он платит деньги. Иди позови его, Зин.
Зина постучала костяшками пальцев по алюминиевой двери.
— Мистер Людоед! — пропела она.
— Я считаю ваше жалование, — сказал голос изнутри.
— Ой-ой, — сказал Гавана.
— Пожалуйста. На минуточку, — закричала Зина.
Дверь снова открылась. В одной руке Людоеда была пачка денег.
— Ну?
Горти услышал, как Банни пробормотала:
— Постарайся, Зи. Ну постарайся!
Зина кивнула
— Малышка, покажи ему свою руку.
Горти протянул свою искалеченную руку. Зина снимала грязные, пропитанные кровью носовые платки один за другим. Самый нижний прилип намертво, Горти вскрикнул, когда она прикоснулась к нему. Однако и так было видно достаточно, чтобы тренированный взгляд Людоеда увидел, что трех пальцев совсем не было, а остальная рука была в плохом состоянии.
— Как ты умудрилась сделать такое, девочка? — рявкнул он.
Горти отпрянул, перепугавшись.
— Малышка, пойди туда с Гаваной, угу?
Горти отошел, с радостью. Зина начала быстро говорить, тихим голосом. Он мог расслышать только часть того, что она говорила.
— Страшный шок, Людоед. Никогда не напоминай ей об этом, никогда… плотник… и отвел ее в свою мастерскую… когда она… а ее рука в тиски.
— Не удивительно, что я ненавижу людей, — сердито проворчал Людоед. Он задал ей вопрос.
— Нет, — сказала Зина. — Она вырвалась, но ее рука…
— Подойди сюда, Малышка, — сказал Людоед. На его лицо надо было посмотреть. Кнут его голоса казалось исходил из ноздрей, которые вдруг из прорезанных щелочек превратились в раздувшиеся, круглые отверстия. Горти побледнел.
Гавана тихонько подтолкнул его.
— Давай, Малышка. Он не злится, он жалеет тебя. Иди!
Горти прошел вперед и стесняясь поднялся на ступеньку.
— Заходи сюда.
— Встретимся позже, — крикнул Гавана. Он и Банни ушли.
Когда за ним и Зиной закрывалась дверь, Горти оглянулся и увидел, как Банни и Гавана серьезно пожимают руки.
— Садись там, — сказал Людоед.
Внутри трейлер оказался удивительно просторным. У передней стенки была кровать, частично закрытая занавеской. Там была чистая кухонька, душ и сейф; большой стол, шкафчики и больше книг, чем можно было ожидать увидеть в таком маленьком пространстве.
— Болит? — пробормотала Зина.
— Не сильно.
— Не беспокойся об этом, — сказал Людоед. Он поставил на стол спирт, вату и коробку со шприцем. — Я тебе расскажу, что я собираюсь сделать. (Просто, чтобы не быть похожим на других врачей). Я собираюсь блокировать нерв во всей твоей руке. Когда я воткну в тебя иголку, будет больно, как от укуса пчелы. Затем в твоей руке будет очень странное ощущение, как будто это воздушный шар, который надувают. А затем я почищу твою руку. Больно не будет.
Горти улыбался ему. В этом человеке, с его пугающими переменами голоса, его изменчивым настроением, его добротой и его аурой жестокости, было что-то, что очень привлекало мальчика. Его доброта была, как у Кей, маленькой Кей, которой было все равно ест ли он муравьев. И была жестокость, как у Арманда Блуэтта. По меньшей мере Людоед послужил бы для Горти связующим звеном с прошлым — во всяком случае на какое-то время.
— Давайте, — сказал Горти.
— Хорошая девочка.
Людоед склонился над своей работой, а Зина, зачарованная, смотрела, ловко убирая вещи, которые ему мешали, делая все, чтобы ему было удобнее. Он был так поглощен делом, что если он и собирался задать еще какие-нибудь вопросы о «Малышке», он забыл о них.
Затем Зина убирала.
Пьер Монетр окончил колледж за три дня до того, как ему исполнилось шестнадцать и медицинский факультет, когда ему было двадцать один. Человек умер под его руками, когда он удалял простой аппендицит, и умер не по вине Пьера Монетра.
Но кто-то — может быть член попечительского совета госпиталя — как-то намекнул на это. Монетр пошел к нему, чтобы выразить свой протест и остался, чтобы сломать ему челюсть. Ему немедленно закрыли доступ в операционную, и по слухам виной тому был только аппендицит. Вместо того, чтобы доказать всему миру вещи, которые по его мнению не нуждались в доказательствах, он ушел из госпиталя. Затем он начал пить. Он не скрывал от людей свое пьянство, так же как не скрывал свое дарование и умение — он выставлял его вперед и в центр, и пошли они к черту со своими комментариями. Комментарии о его даровании и его умении помогали ему раньше. Комментарии о его пьянстве исключили его из общества.
Он бросил пить; алкоголизм — это не болезнь, а симптом. Существует два способа покончить с алкоголизмом. Один — это устранить расстройство, которое является его причиной. Другой — это заменить его каким-нибудь другим симптомом. Пьер Монетр выбрал второй путь.
Он предпочел презирать людей, которые изгнали его, и позволил себе презирать остальное человечество, потому, что это были родственники этих людей.
Он наслаждался своим отвращением. Он построил себе башню из ненависти и, стоя на ней, глумился над всем миром. Это обеспечило ему ту высоту, в которой он нуждался в то время. Пока он занимался этим, он голодал; но так как богатство представляло собой ценность для мира, над которым он насмехался, он также наслаждался и своей нищетой. Какое-то время.
Но человек с таким отношением к миру, как ребенок с кнутом или страна с военными кораблями. Какое-то время достаточно стоять на виду, чтобы все могли видеть твое могущество. Однако вскоре кнут должен свистнуть и ударить, орудия должны выстрелить, человек должен сделать больше, чем просто стоять; он должен действовать.
Какое-то время Пьер Монетр работал с подрывными группами. Ему было неважно какая группа, или за что она выступала, лишь бы ее целью было уничтожение имеющейся структуры большинства… Он не ограничивался политикой, но также делал все возможное, чтобы продвинуть современное нереалистичное искусство в традиционные галереи, агитировал за атональную музыку в струнных квартетах, разливал говяжий бульон на подносы в вегетарианском ресторане, и устраивал множество других дурацких, мелких бунтов — всегда бунтов ради самих бунтов, не имеющих никакого отношения к ценности любого искусства или музыки или ограничений в пище.
Его отвращение тем временем разрасталось само по себе, пока не стало ни дурацким, ни мелким. И снова он растерялся и не мог найти способов выразить его. Он становился все более желчным по мере того, как его одежда изнашивалась, как его выставляли с одного грязного чердака за другим. Он никогда не винил себя, но чувствовал себя жертвой человечества, которое было, все до единого, ниже его. И внезапно он получил то, что хотел.
Он должен был есть. Все его разъедающие ненависти сфокусировались на этом. Избежав этого было нельзя и какое-то время не было другого способа обеспечить себе пропитание кроме как выполняя работу, которая имела какую-нибудь ценность для какой-то части человечества. Это раздражало его, но не было другого способа вынудить человечество платить ему за его работу. Итак он вступил в этап своего медицинского обучения и получил работу в биологической лаборатории, где занимался клеточным анализом. Его ненависть к человечеству не могла изменить характеристики его блестящего ума; он любил работу, ненавидя только тот факт, что она приносит пользу людям — работодателям и их клиентам, которые были в основном врачами и их пациентами.