Сцена
Шрифт:
В 1893 году в Александринском театре, в бенефис г-на Варламова, в первый раз давали «Смерть Пазухина». [29] Пьеса, видимо, понравилась: публика усиленно весь вечер вызывала:
— Автора!
Оставалось только, чтобы тогдашний «заведующий» г-н Крылов вышел к своей публике и проанонсировал:
— Автор Щедрин выйти не может. Его в театре нет: он умер.
На днях один из рецензентов, давая отчёт о первом представлении «Галеотто» [30] , писал:
29
Спектакль
30
Пьеса испанского драматурга, политического деятеля Хосе Эчегарая-и-Эйсагирре (1832–1916), была поставлена в Александринском театре в 1899 г.
«К сожалению, самой интересной части пьесы, пролога, публика не слушала».
Это, хоть и написано в рецензии, но правда. Во время, пока шёл пролог, в публике стоял гул, публика двигалась, шепталась, пересмеивалась, переговаривалась.
Рецензент тут же даёт и объяснение:
«Наша публика не любит литературных разговоров».
На втором представлении «Шутников» публика Александринского театра очень весело смеялась, когда несчастный Оброшенов вскрывал пакет, подброшенный ему «шутниками».
Гоготала, предвкушая, какую рожу сейчас скорчит старичок, которому вместо денег подсунули газетную бумагу!
— Но в этом виноват уж Давыдов! Значит, он недостаточно сильно провёл эту сцену!
Мы не будем разбирать, достаточно или недостаточно сильно провёл г-н Давыдов эту поистине трагическую сцену.
Но самая сцена написана так сильно, так потрясающе, что Свободин умер от волнения после этой сцены. [31]
Вот и извольте обличать «шутников» перед публикой, состоящей из таких же «шутников», не обладающих достаточным нравственным смыслом, чтобы разобраться, что происходит перед ней, — нечто смешное или нечто возмутительное до глубины души.
31
Имеется в виду спектакль по пьесе А.Н. Островского, состоявшийся в Александринском театре 1 сентября 1899 г. В.Н. Давыдов исполнял в нем роль Оброшенова. П.М. Свободин, ранее исполнявший эту же роль, умер во время спектакля в том же театре 9 октября 1892 г.
Потрудитесь же писать и играть для публики, которая не любит литературных разговоров, не может отличить трагедии от фарса и вызывает знаменитых писателей после их смерти.
Петербург — это город, где «Царь Борис» выдерживает едва десяток представлений, а «Измаил» идёт 60 раз подряд. Город, где можно с успехом ставить «Шпиона» и «Невинно осуждённого». Город, в котором ещё до сих пор смотрят «Ограбленную почту» и «Двух сироток». Город, где гибнет драматический театр с серьёзным литературным репертуаром и процветает театр-фарс.
Я думаю, что 141, кажется, представление «Меблированных комнат Королёва» — вполне достаточный аттестат для Петербурга.
Если взять тот репертуар, который с наибольшим успехом преподносится петербургской публике, то окажется, что Петербург стоит не выше любого губернского города, и уж гораздо ниже любого провинциального университетского
— Но Петербург 60 раз подряд смотрел и «Феодора Иоанновича».
Я не петербуржец, но люди, хорошо знающие Петербург, уверяли меня, что это делалось «из-за моды».
— Уверяем вас, что большинство прямо-таки скучало. Скучало и ходило, — потому что «мода». «Все» идут смотреть! Давились от зевоты, а говорили «великолепно!» — потому что «известно, что пьеса замечательная!» Нельзя же показать себя невеждами.
Не знаю, так это или не так. Но допускаю, что публика, которая находит одну из лучших драматических сцен Островского «очень смешной», могла найти «Феодора Иоанновича» — «скучным».
К крайней невежественности у петербургской публики присоединяется ещё и чрезвычайная боязливость.
Петербургская публика напоминает ту квартирную хозяйку, которую описывает Джером К. Джером в своей превосходной книге «Трое в одной лодке, не считая собаки».
«Эта почтенная дама имеет слабость считать себя круглой сиротой, а потому полагает, что весь свет с ней дурно обращается».
Петербургская публика тоже ужасно боится, чтоб с ней не стали дурно обращаться, пользуясь её круглым сиротством в области драматической литературы.
А вдруг возьмут, да и подсунут заведомо скверную пьесу, — нарочно, чтоб она не разобрала и похвалила!
Поэтому она и возлагает все свои упования на критику:
— Посмотрим, что понимающие люди скажут!
Нигде театральная критика так не могущественна, так не всесильна, как в Петербурге.
Она имеет «полную доверенность на ведение всех дел» от публики.
Публика берёт у неё готовыми и мнения и вкусы.
Вкус — это то же, что галстук в костюме мужчины.
— Галстук — это человек! — определяет один французский писатель, делающий французу свойственное, очень мелочное, но тонкое замечание. — Не судите о человеке по костюму, по шляпе, — судите о нём только по галстуку. Покрой платья, — это зависит от портного! В магазине могло не найтись более подходящей шляпы, и пришлось удовольствоваться этой. Но галстук всякий человек завязывает себе сам. Галстук — это его вкус. По тому, как он завязан, вычурно или просто, красиво или с безвкусными претензиями, — вы можете судить о вкусе человека.
Из книг и газет можно брать готовыми такие громоздкие вещи, как принципы. Но такой пустячок, как вкус, надо завязывать самому.
И человек, который берёт готовые вкусы, — это человек, который покупает готовые галстуки. Он просто не умеет сам завязать, не знает, что будет ему к лицу.
И обречён быть вечно одетым «по приказчичьему вкусу».
— Но позвольте! Есть первые представления, когда критика ещё не высказалась! Ведь не расходится же публика с первых представлений молча, вызывает она автора, актёров! Высказывает, значит, своё мнение!
Но, во-первых, никто никогда не видал первого представления ни одной новой, даже самой провалившейся, пьесы, чтоб не вызывали автора.
Автора вызывают из любопытства:
— Какой он из себя? Блондин, брюнет, седой, лысый? Юноша, или старичок, быть может, нагрешил!
Из величайшего любопытства:
— А может быть, он хромой, горбатый, какой-нибудь урод необыкновенный!
Это уж будет бенефисом для публики. За те же деньги соединятся посещение театра с удовольствием от посещения музея «паноптикум».