Сценарий фильма 'Зеркало'
Шрифт:
В вагоне было темно и стояла такая духота, что, несмотря на открытые окна, у меня кружилась голова и перед глазами плавали радужные круги. Мы с матерью стояли в проходе, а Антонина Александровна с моей сестрой сидели у окна, притиснутые огромным человеком с потным лицом. Поезд с грохотом проносился мимо запыленных полустанков, пакгаузов и дымящихся свалок, огороженных колючей проволокой. Потом пошли леса. Но даже это не при
носило облегчения, и вагоные сквозняки лишь усиливали во мне сосущую тошноту. В вагоне кричали, смеялись, пели. Сквозь шум и грохот поезда было слышно, как в дальнем конце вагона кто-то с тупой настойтойчивостью терзал гармошкуУ меня потемнело в глазах, и я почувствовал, что бледнею. В этот момент я словно увидел себя со стороны и поразился своему внезапзапо позеленевшему лицу и провалившимся щекам. Мать вопросительно взглянула на меня.
– Тошнит что-то... Я пойду в тамбур...
– пробормотал я и стал протискиваться по забитому проходу. Мать двинулась за мной. У меня тряслись колени, ноги были как ватные, я ничего не видел вокруг и из последних сил рвался к спасительной площадке. "Только бы не упасть, - думал я.
– Только бы не упасть". Потом я стоял на верхней ступеньке подножки, придерживаясь
– Чего ж это он?
– услышал я позади сочвственный женский голос. Мать что-то ответила. Отдышавшись, я повернулся к ней и попытался улыбнуться.
– Ничего, нам скоро выходить, - сказала она.
– Ну-ка, на, выпей, - услышал я тот же голос. Пожилая женщина, одетая, несмотря на жару в ватник и резиновые сапоги, наклонилась над большим бидоном и налила в кршку молока. Я посмотрел на мать. Она
кивнула и отвернулась.
– Спасибо, - сказал я бабе в резиновых сапогах и, стараясь не расплескать молоко, принял из ее рук глубокую жестяную крышку. Пока я пил, она весело смотрела на меня. Мать повернулась и пошла обратно в вагон.
– Мы сейчас... Я пойду за нашими...
Когда поезд ушел, мы долго стояли на деревянной платформе и слушали, как замирает вдали его грохот. Потом наступила оглушительная тишина, и в мои легкие ворвался пахнущий смолой чистый кислород.
35
В поле было прохладно. На глинистой дороге стояли глубокие желтые лужи. Солнце светило сквозь легкие прозрачные облака. В сухой траве тихонько посвистывал ветер. Мы бродили по неровному пару, изрытому кротовыми норами, и собирали "овсюки" - метелочки, похожие на овес, коричневого цвета и покрытые мягкими шелковистыми ворсинками. Каждый раз, собрав несколько небольших пышных букетиков, я, как учила мать, перевязывал их длинными травинками и складывал в корзину. Хоть я и знал, для чего предназначаются эти "букеты", я сказал матери, которая с охапкой "овсюка" шла в мою сторону, время от времени наклоняясь за особо красивыми экземплярами: - Ма, может, хватит... Ходим, ходим, собираем, собираем... Ну их!..
– Ты что, устал?
– не глядя на меня, спросила мать.
– Надоело уж... Ну их!
– Ах тебе надоело? А мне не надоело...
– Не надоело - вот и собирай сама свои "овсюги". Не буду я!
– Ах не будешь? Мать изменилась в лице, на глазах ее выступили слезы, и она наотмашь ударила меня по лицу. Вспыхнув, я оглянулся. Сестра ничего не заметила. Тогда я пошел на самую середину поля... Щека моя горела. Я поднял с земли палку и, чтобы отвлечься, стал разрывать рыхлый холмик над норой, чтобы проследить подземные ходы, вырытые кротом. Издали я видел, как сестра, Антонина Александровна и мать медленно ходили взад и вперед, то и дело нагибаясь за этими проклятыми "овсюками".
Вы когда-нибудь били своих детей? Нет, конечно, я не говорю о каширинских экзекуциях, но вот так, когда люди не могут выдержать и дают своим детям пощечину? Расскажите, пожалуйста, без всякой связи, о лучших днях в детстве. Снятся ли Вам сейчас какиенибудь минуты того времени? Вы не находите, что в каждом возрасте есть своя красота, неповторимость и что старость, например, не так уж печальна, неинтересна и
36
безрадостна, если это старость сильного и цельного человека? Вы не считаете, что любовь - это цель и высшая точка жизни, а все остальное - это или подъем к этой вершине, или спуск с нее? Вы когда-нибудь рассказывали кому-нибудь из своих детей о своей любви? О том, что Вы называете любовью? С кем Вам легче разговаривать о таких вещах? С ними или с чужими людьми? Умеете ли Вы прощать? В больших вещах или в малых? Легко ли Вы расстаетесь с людьми?
Она спит на расшатанной кровати с подзором до самого пола. Лицо ее покрыто веснушками, рыжие волосы сбиты на сторону. Она часто дышит и время от времени вздрагивает во сне. Руки ее спокойны и легки. В избе темно, но я уже давно не сплю, и глаза мои привыкли к сумеречной дымной темноте. Мимо деревни, где мы живем, петляет узенькая речушка, заросшая ольхой, и туман, поднимающийся над ней, сливается с белым гречишным полем за низиной, по которой она протекает. За окнами ни звука. И тишина эта вызывает тихое и радостное чувство. Лицо ее, осунувшееся от забот, бледно, под глазами морщинки, которые ее старят и делают беззащитной и до боли дорогой. Темнота лежит на ее лице, и кажется, что даже во сне она прислушивается к враждебной тишине чужого дома и несет свою тяжелую неблагодарную судьбу - охраняет меня от опасностей, которые, как ей кажется, подстерегают меня на каждом шагу. Мне чудятся голоса: "...Босоножку и мовешку надо сперванаперво удивить - вот как надо за нее браться. А ты не знал? Удивить ее надо до восхищения, до пронзения, до стыда, что в такую чернявку, как она, такой барин влюбился. Истинно славно, что всегда есть и будут хамы да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегда ее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни! .." Слова размеренные, редкие, то неестественно растягиваются во времени, то становятся отчетливыми и неприятными...
"...Постой, слушай, Алешка, я твою мать покойницу все удивлял, только в другом выходило роде. Никогда, бывало, ее не ласкаю, а вдруг, как минутка-то наступит, вдруг перед ней так весь и рассыплюсь, на коленях ползаю, ножки целую и доведу ее, всегда помню это вот как сейчас, - до этакого маленького такого смешка, рассыпчатого, звонкого, негромкого, нервного, особенного. У ней только он и был..." Трудно отделить в своей памяти, что ты пережил, что сочинил, а что прочел в книгах, и поэтому, когда я вдруг слышу хриплый и скверный голос старика Карамазова, я уже не могу отличить, что именно я вспоминаю - выдуманное, прочитанное или подслушанное. "...Знаю, бывало, что так у нее всегда болезнь начиналась, что завтра уж она кли
38
кушей выкликивать начнет, и что смешок этот теперешний, маленький, никакого восторга не означает, ну, да ведь ложь и обман, да восторг. Вот оно что значит, свою черточку во всем уметь находить! .. Но, вот тебе Бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только разве один, еще в первый год: молилась уж тогда она
– Какой я сон видела! Ой, я видела такой плохой сон! Я успокаиваю ее, с трудом засыпаю и тоже вижу сон. Будто я сижу перед большим зеркалом, рама которого растворяется в темноте, незаметно переходит в бревенчатые стены... Лица своего я не вижу. А сердце мое полно тоски и страха перед совершившейся непоправимой бедой. Зачем я это сделал, для чего, зачем так бессмысленно и бездарно я разрушил то, ради чего жил, не испытывая ни горя, ни угрызения совести? Кто требовал от меня
этого, кто попустительствовал этому? Для чего это? Зачем эта беда? Пространство, отраженное в зеркале, освещено свечным светом. Я поднимаю голову и вижу в теплом золотистом стекле чужое лицо. Молодое, красивое в своей наглой и прямодушной глупости, с пристальными светлыми глазами и расширенными зрачками. Оглянувшись, я вижу в стороне того, другого, того, с кем я поменялся своим лицом. Он стоит, спокойно прислонившись плечом к стене, и не глядит в мою сторону. Он рассматривает свои руки, затем слюнявит палец и пытается оттереть чем-то испачканную ладонь. И у него мое лицо. Зачем я это сделал?! Теперь уже ведь ничего не вернешь! Уже поздно, слишком поздно! Пусть мое, то есть теперь уже его лицо, не так уж и красиво, немолодо, асимметрично, но все же это мое лицо. И не такое уже оно глупое, даже наоборот, скорее оно умное, это старое, перепроданное и ненавистное мне лицо. Зачем я это сделал? Зачем?
Когда я проснулся, было уже светло. В горнице никого не было, только хозяйка за стеной громыхала ухватами.
– Слышь, милый, я в церкву пошла, спешу, а покушать здесь под полотенцем. Мух чего-то нынче... Блинов спекла, ты кушай, а то твои все уж на работу. побежали к речке.
– Это по какому же поводу блины-то? спросил я.
– Дык ведь сегодня шестое по-старому. Преображение. Слыхал про праздники-то?
Кого Вы больше любите? Своих внуков или детей, когда они были детьми? До того, как у Вас родился первый ребенок, Вы любили детей? И хотели их иметь? Был ли в Вашей жизни такой человек, с которым Вам хотелось бы сойтись ближе, но по тем или иным причинам этого не произошло? Кто он мужчина или женщина? Хочется ли Вам прожить жизнь за
ново? И так ли Вы ее прожили? Не жалеете ли Вы о поступках, которые определили дальнейшую Вашу жизнь? Скажите, пожалуйста, Вы часто вспоминаете о своей матери? Или об отце? И вообще о своем детстве? Если бы, как в сказке, исполнились три Ваших желания, чего бы Вы попросили? А для себя? Что Вы помните о войне в Испании?
Они говорили одновременно, так что трудно было разобрать отдельные слова. Было это летом, в открытом кафе на перекрестке Столешникова переулка и Петровки. Четверо мужчин и одна женщина- испанцы. Среди водоворота летней толпы, жары, приезжих, атакующих магазины, в углу маленькой площади под тентом сидели сорокалетние люди в темных костюмах. Перед ними стояла начатая бутылка красного вина и маслины. Двое мужчин, перебивая друг друга, рассказывали о своей недавней поездке в Испанию.
– Мы с ним поспорили... Я ведь точно помню - здесь была католическая школа, а напротив дом тети Анхели. Я же помню...
– Ты говорил, что справа был гараж... А там нет никакого гаража.
– Мы входим... четырнадцать ступеней налево. Почему-то их шестнадцать.
– Открывают совсем незнакомые люди.
– Хулио, это же ее племянник! Она совсем слепая стала, не может жить одна. Бог мой, она узнала меня! Понимаете, она узнала меня. По голосу. А как можно узнать по голосу, я уезжал - мне было двенадцать лет.
– Знаете, равиоли, это оказывается вроде наших пельменей...
– Дяди Алонсо уже нет... Игнасио умер в прошлом году... О, вы бы посмотрели на моих внуков! Да, да, внуки. У меня был двоюродный брат, он теперь работает в Гамбурге, он гораздо старше меня, так у него уже внуки, значит они и мне тоже внуки... Бернардико... Томас...
– Обычный свет, знаешь, в проеме улиц,
39
он совсем другой. Лимонный какой-то... У меня в Бильбао никого не осталось, вы же знаете... Один дедушка - боже мой, у него табачная лавка, так он смотрит на меня, как на нищего. Сам звал и сам же боится написать на меня завещание. Вы бы посмотрели на него - это просто разбойник. Хотя ему уже девяносто лет. А старухи так и сидят перед дверями на табуретках. Единственное ласковое слово в нашем доме я услыхал от старухи Аррилагой. "Вы будете похожи на свою мамашу, располнеете к сорока годам..." А мне уже сорок шесть.
– Нет, сейчас живут лучше. В общем, неплохо... туристы, немцы западные, американцы. Ты ведь знаешь, мы видели Гомеса, футболист, у него машина. Но я бы не смог так жить... Он подает мячи на тренировках, вроде как у нас мальчишки на "Динамо"...
– А вино... Разве это вино!.. Это Мытищинский плодоовощной комбинат. В СанСебастьяне в каждом кафе написано: "О политике не говорите, а когда уходите, платите..." Да, конечно, говорят... Видел, видел Долину Павших. Крест в полтораста метров... Грандиозно выглядит. А в соборе, под мозаикой восемьдесят тысяч...
– Восемьдесят пять...
– Восемьдесят пять тысяч республиканцев.
– Там же не только республиканцы, но и мятежники, франкисты. Это вообще памятник гражданской войне.
– Но строили его политзаключенные. Как рабы. Девятнадцать лет строили...
– А Матео по-прежнему пишет там стихи для листовок. Говорят, он в подполье.
– Странное ощущение в первое утро. Еще не открыл глаза, а в уши лезет испанская речь. Только испанская... Все окна открыты, базарный день... И голоса, голоса... Так медленно, не торопясь, они идут на базар. Я уткнулся в подушку, чтобы не слышать, как будто ничего не было. Мне девятнадцать лет, мать пошла на базар за зеленью... Женщина с распущенными волосами резко встала, отвернулась, замерла на секунду