Сцены из жизни Максима Грека
Шрифт:
Ивана занимало лишь одно: как устроить машину.
— Машина за один раз будет готовить сотни списков, и ошибки тоже будут распространяться сотнями! — с ужасом говорил старец. — Ох, Иван, машина — это страшный демон…
— Ангелом она будет, старче, — возражал Иван, — добрым ангелом, приносящим пользу, а не коварным сатаной.
— Да, — соглашался монах, — она может быть и ангелом, как ты говоришь. Но может быть и сатаной. Вдумайся: она неграмотна, мы неграмотны. Сохрани господь, чего только мы с ней не натворим!
Максим конечно же понимал, что уговоры его тщетны. Какие наставления дать, какие советы? Одно только и было наставление: учитесь грамоте!
Как-то под вечер озарила его светлая мысль.
С утра он чувствовал большую слабость в сердце и с постели не встал. Но вот пришла мысль и дала ему силы.
Максим
«О пришельцах-философах» [221]
Да, он собирался говорить о них. О чужестранцах. О бесчисленных иноземных ученых, которые могут быть ангелами, а могут оказаться и демонами, виновниками великих бед. Стекаются они теперь сюда со всех концов земли, поступают на службу русского царя и православной церкви. Россия, великое христианское царство, — государство новорожденное. И плоть, и дух его только сейчас образуются. И среди иноземцев, прибывающих, чтоб передать ему свои знания, есть люди мудрые, ученые, полезные и бесценные. Однако другие образованны только наполовину, некоторые же и вовсе безграмотны: не обучались ни наукам, ни художествам, ни ремеслам. Не ведают ни грамматики, ни риторики, ни стихосложения, не знают толком ни своего языка, ни других языков, чтобы можно было сравнивать и проверять. И к прочим эллинским наукам не питают почтения, не признают, что от них пошло просвещение. Ничего не знают, однако хвалятся, будто знают все. Обманывают благодушных русских, хитростью добывают себе средства к пропитанию и другие выгоды.
221
«О пришельцах-философах» — своеобразное руководство для проверки знаний странствующих учителей греческого языка, среди которых было немало шарлатанов, плохо знавших язык, но бравших тем не менее учеников и делавших переводы.
«Потому и рассудил я, любезные братья, господа мои, что справедливость требует оставить вам несколько строк, написанных мной эллинским способом. Сохраните их для испытания всякого хвалящегося.
…И ежели кто придет к вам, когда меня здесь уже не будет, дайте ему перевести эти строки на ваш язык. И то, что переведет он, сличите с моим переводом. Ежели его перевод будет в согласии с тем, какой я вам оставляю, то этого человека примите и верьте ему как доброму и опытному. Ежели не может он перевести вполне согласно с моим переводом, не верьте ему, хотя бы он тысячу раз хвалился».
Старец глубоко вздохнул. Ладонью прикрыл глаза, опустил голову на грудь, погрузился в молчание.
Он чувствовал себя истощенным. В ушах шумело, голова налилась тяжестью, мысли разбредались, разлетались и исчезали, как птицы в небе. Нет, нет, он должен собрать их и вернуть на место, он обязан сложить стихотворение.
Он окунул перо в чернила и написал на другом листе бумаги:
ВХОДЯЩЕМУ В БОЖЕСТВЕННЫЙ ХРАМ Ты, в сей божественный храм восходящий с почтением, непогрешимый рачитель в святом благоверии, знаешь ли, что открываешь ворота небесные, где возглашается ангелов песнь непрестанная…Текст на родном языке слагался легко, струилась из родника вода, проворно сбегала по склону от стиха к стиху, от одной мысли к другой, растекалась повсюду, от грядки к грядке, и благодарно кивали листья, цветы, плоды…
Внизу Максим старательно написал перевод. А когда закончил, призадумался: правильно ли он поступил? Справедливо ли требовать от любого человека, чтобы сделал он точный — слово в слово — перевод? Мыслимое ли это дело, чтобы все выражали определенное содержание одними и теми же словами? Разве не случается заменить одно слово другим или поменять слова местами, а смысл все равно остается неизменным, переданным достоверно? Да, случается. Он знал это по своему опыту. Так что же он тогда делает? Добро или зло?
Если бы судией был он сам, то, зная оба языка, он, разумеется, вынес бы справедливое суждение. Но к кому попадет на испытание иноземный ученый? Кто будет ему судией? Господи! Монахи и игумены подчас вовсе неграмотны, да и многие епископы тоже! Неученые или недоученные. Ежели один неуч судит другого, беда невелика, они друг друга достойны. А ежели иноземный ученый окажется
Монах вздохнул. До сих пор мысли его были направлены на то, чтобы защитить монастыри и церковь, новое, неопытное христианское государство от невежества и хитроумия многочисленных бродячих магов и шарлатанов. Но разве не надлежало подумать и о мудром ученом — как защитить его от невежества и неприязни темного клира? Чем разнятся люди невежественные, поставленные в судьи, от страшной машины, которую сооружает дьякон Иван? Ничем. Пустые головы, кимвалы звучащие. [222] Сядут сверять слово за словом, букву за буквой. И по неведению своему могут сурово и несправедливо осудить знающего человека, ежели заменит он одно слово другим, равным по смыслу или, быть может, более сильным, чем то, что употребил сейчас Максим, ежели изменит порядок слов, придав течению речи особую красоту и музыкальность — не исказив содержания, а украсив его… О нет! Следовало защитить ученого от неученых, чтоб не обошлись с ним дурно, когда он принесет им свет знаний своих, чтоб не прогнали с позором, не обидели, не ранили. Стало быть, надобно сделать перевод вольным и дать свободу действий тому, кто будет проходить испытание. Этого требуют и справедливость, и польза дела.
222
Кимвал — древний восточный ударный музыкальный инструмент. Кимвалом ударяли один о другой, отчего название употребляется во множественном числе. Выражение «кимвалы звучащие» заимствовано из Послания к Коринфянам (XIII, 1).
Поэтому рядом со старым переводом Максим написал еще один. Позволил себе некоторую игру слов, изменил их порядок, ввел выражения, которых не употребил ранее. И еще позаботился о том, чтобы фразы обрели несколько иной ритм. Местами — чуть легче, мягче, проникновеннее; местами — по-прежнему ровный, строгий, логичный. И там, и там — своя музыка. Ведь музыка — речь души. А души людей, хоть и рождаются из одного источника, обретают многообразие в пути по разным дорогам жизни — тут ширь, равнина, беспредельная степь, а тут горы, ущелья, непроходимые чащобы. Здесь суша, а там море, но ведь и на море встречаем мы то равнины, то горы и пропасти. Так суждено человеку.
«И еще спросите его, каким размером сочинены эти строки.
Ежели скажет эпическим, то он прав. Но ежели назовет элегический, то не согрешит против истины. [223]
Спросите его тогда, сколько стоп имеет тот и другой размер.
И ежели ответит, что эпический размер имеет шесть стоп, а элегический — пять, то знайте, что ответил он верно, и не имейте никакого сомнения.
Примите этого человека. Он ученый и принесет вам пользу…»
223
Эпический и элегический размеры — имеются в виду гекзаметр и элегический дистих.
Максим испытывал облегчение — теперь он исполнил свой долг сполна.
И все же чего-то недоставало, чего-то очень важного он недосказал… Старец перечитал все послание сначала. Взгляд его задержался на последней строке. Он прочитал ее еще раз:
«Примите этого человека. Он ученый и принесет вам пользу…»
Некоторое время Максим смотрел на свежую запись с тем странным чувством, с тем тайным волнением, которое вызывает в душе внезапное появление лица, сыгравшего некогда, много лет назад, роковую роль в твоей жизни. Давно это было, очень давно. Память сохранила не все, ускользнули детали, расплылись черты… Но что-то в этих очертаниях кажется тебе знакомым и смутно волнует… Сердце тревожно замирает в предчувствии бурного наплыва воспоминаний, скопившихся, словно вода за плотиной, в укромных уголках сердца, в глубинах зрачков…
«Примите его…»
А потом?
И вот разом к сердцу прихлынула кровь, к глазам — жаркие слезы. То, чего не хотел и не мог помнить все эти годы, воскресло в одно мгновение — Даниил, Топорков, великий князь Василий, соборные суды в Москве, отряды княжеской стражи, костры у входа в келью, лютая зимняя стужа и мрак темницы, тяжкие муки свои там, в бессолнечном мраке; целая буря злых духов — страсти, корысть, себялюбие, властолюбие — заплясала вокруг несведущего, беззащитного человека, скромного писца.