Счастье Зуттера
Шрифт:
Зуттер снова обрел свободу движения, не зависел больше от дренажа, и под ним уже не висела бутылочка. Утром доктор Рукштуль выдернула, или, как она выразилась, «выщипнула» торчавшую у него между ребер резиновую трубку. Из него ничего больше не текло, ни спереди, ни сзади, он с наслаждением ходил по палате, но его оставили в больнице еще на день или два, чтобы понаблюдать за ним. А за чем наблюдал, что видел он сам?
Полуденная тишина, обед закончен, посуду убрали, больница отдыхает. За окном весна, щебечут птицы.
Зуттер подошел к неплотно закрытому окну. Сквозь щель тянуло пронизывающим, но уже не ледяным воздухом. Глубоко внизу красивыми линиями вырисовывался город. Все, что могло цвести, пробивалось между строений
Зуттер поздоровался с отдельно стоящим деревцем, которое каждое утро оказывалось в поле его зрения. Сегодня оно, казалось, вот-вот взлетит вверх вместе с покрывшим его облаком великолепных белых соцветий. Скоро Пасха, скоро минет год с той поры, как Руфь спрятала в развилине вишни некрашеное пасхальное яичко.
Он стоял в смешном больничном халате, расстегнутом сзади, и ему казалось, что отныне ко всему, что еще предложат ему времена года, он будет приближаться задом наперед. Спиной к будущему: не самый лучший способ передвижения, в его-то годы. «От так увиденного прок какой?» Что ждало его, чем мила и дорога будет ему вновь подаренная жизнь? Скоро ему позволят «выпрыгнуть» отсюда, посоветовав «не принимать все близко к сердцу». Что-что?
Ах да, его ждала кошка. Ну и выраженьице: кошка ждет кормежки. Она потеряла своего кормильца, бродит вокруг, мяукает у дверей, возвращается, приходит к дому день, другой, третий. Потом голод становится сильнее привычки, гонит ее дальше то туда, то сюда; она начинает бродяжничать, вид у нее теперь несчастный, кто-то из жалости покормит ее, но к себе не возьмет, несмотря на то, что она еще не раз будет напрашиваться. Кошка одичает, опустится, ее отправят в приют для бездомных животных, или она попадет под колеса, что было бы для нее почти счастьем.
Ты совсем забыл о записочке, Зуттер, от чертенка. На дворе весна, Зуттер, ты получаешь от незнакомки любовное письмецо, на твоем ночном столике стоят три розы, уже изрядно увядшие от долгого стояния. Все цветет и улыбается, Зуттер, и разве Руфь не обещала тебе: «Когда я умру, тебе еще улыбнется счастье. Смелее, Зуттер, еще не все потеряно — берись за дело!»
Окно, у которого он стоял, полностью не открывалось. Больница заботилась о пациентах, для которых двадцать четвертый этаж мог быть искушением. Со своей растерянностью и отчаянием они могли покончить одним прыжком — да и прыгать, собственно, не было нужды. С высоты пятидесяти метров достаточно было просто вывалиться. С точки зрения статистики Зуттер был классическим кандидатом на старческое самоубийство. По глазам дамы из социального отдела он видел, что она считает его способным на нечто подобное. В больнице происшествия такого рода не допускались. Это истолковали бы как невыполнение своих обязанностей, от больницы могли бы потребовать возмещения убытков, ей грозили бы судебные тяжбы. С тех пор как больница стала заведением по оказанию услуг, а пациенты — его клиентами, они и вели себя как клиенты. Пользуясь хрупкостью мироздания, они научились творить всякие пакости. Требовали безупречного обслуживания. В эпоху безграничных технических возможностей они за право пользоваться самыми приятными для них услугами вносили большие страховые суммы. Медицине теперь не оставалось ничего другого, как предоставлять им эти услуги. Раньше врачи спасались от этих требований злыми шутками. Так они боролись и с собственным страхом смерти. Здоровому самообману, будто неумолимая смерть грозит кому угодно, только не им, врачам, помогали, когда рядом не было пациентов, грубость и плоские армейские остроты.
Все изменилось, думал Зуттер, с тех пор как пациенты превратились в клиентов и стали требовать, чтобы им читали — словно проповеди или сказки — прилагаемые к лекарствам рекомендации, в составлении которых принимал участие и юрисконсульт. Чтобы не давать пищи для жалоб. Неудивительно, что и больничные шутки стали более корректными, грустными и жалкими: «Мы отпускаем вас, но и вы не отпускайте тормоза», «Только не делать из мухи слона». В этот мир шутовства попадаешь, как в сумасшедший дом, пусть даже и с насквозь простреленным легким. А когда тебя обслужили как следует, можешь убираться, но только не сразу, не прыжком с двадцать четвертого этажа больничной башни. Это было бы некорректно.
«Немало скажет тот, кто скажет „вечер“».
Зуттер улыбнулся. Или, чтобы быть достойным своего халата, который сзади не застегивался, а спереди не задирался, ухмыльнулся. Чему?
«Немало скажет тот, кто скажет „мопсик“».
Это была одна из тех милых шуточек, которыми он доставлял Руфи радость в пору их помолвки. Ее можно было варьировать как угодно. Немало скажет тот, кто скажет «кофе». Их любимое присловье, когда они любили друг друга. Немало скажет тот, кто скажет «липа». Или «Эмиль». Или даже «жопа». Главное, чтобы последнее слово было двусложным. Тогда Зуттер еще не знал, что с этим стишком на языке забрел в район обитания своего предшественника, настоящего принца, с которым Руфь была обручена в детстве. Он столкнулся с этим, только когда стал читать ей сказки и как бы отправлялся в исследовательское путешествие по ее прошлому. В иной форме она ничего ему не рассказывала, даже о джайнах или об индейцах навахо. Она была не руки.Она вся состояла из присловий.Бувар и Пекюше. Подвенечное платье осталось под венцом. Мне надо почистить свой зуб. Еще раз испытала счастье. Molto interessante. Небритый и от родины вдали. Коленочка, и больше ничего.
Боже, как он любил губы, произносившие эти присловья.
Тебя уже нет в присловьях, Зуттер, и в сказках тоже, но ты все еще в одной с ней истории. «Прыжок с моста — и ты навек свободен». Все еще, даже если тогда, когда Руфь выражалась языком Шиллера, этот мостик был не выше маленького трамплина в плавательном бассейне. Стало быть, перестань носиться с мыслью о двадцать четвертом этаже. Взгляни-ка на нее, на эту местность, где прошла твоя история, и с юмором встречай бушующую весну. «Все это я дам тебе, так что ты упадешь на колени и будешь молиться мне». Молиться, Зуттер, можно и стоя на ногах.
Подумай только: кто-то звонит тебе каждую ночь, всегда в семнадцать минут двенадцатого. Значит, ты нужен ему или ей. И кто-то не постесняется выстрелить в тебя — или все же постесняется? Руфь об этом уже не спросишь, но выстрел прозвучал — неопровержимый, зарегистрированный в протоколе: иначе откуда бы взяться дыркам в твоем теле? Немаловажен и вопрос, можешь ли ты рассчитывать на повторение содеянного? Смотрим дальше: чертенок сообщает тебе в записке, что держит у себя твою кошку, но не насильно, а с благотворительной целью. Тобой интересуется следователь. Он и не намекает на это или об этом, но ты знаешь то, что знаешь, и он тоже хочет знать это. Потому что продолжает слежку: сначала велел обыскать твой дом, но не говорит тебе, что он там обнаружил, — однако и в тебе самом он что-то ищет и надеется найти. Правосудие бедно, но ты стоишь того, чтобы тобой заниматься.
Это что-нибудь значит или не значит ничего? Видишь ли, Зуттер, тебе надо держаться с достоинством. Ты пользуешься уважением, есть люди, для которых ты что-то собой представляешь. Что бы это «что-то» ни значило. Тебе больше не надо напускать на себя важный вид, ты и так важная особа. Взгляни только на весну, что бушует внизу. Разве она не достойна того, чтобы на нее отозваться! Птички вокруг щебечут. Неужто ничего в тебе не шевельнется чуть левее огнестрельной раны — там, где должно быть сердце? Соберись с духом, Зуттер.