Шрифт:
А.П.ЧЕХОВ
СЧАСТЬЕ
У широкой степной дороги, называемой большим шляхом, ночевала отара овец. Стерегли ее два пастуха. Один, старик лет восьмидесяти, беззубый, с дрожащим лицом, лежал на животе у самой дороги, положив локти на пыльные листья подорожника; другой - молодой парень, с густыми черными бровями и безусый, одетый в рядно, из которого шьют дешевые мешки, лежал на спине, положив руки под голову, и глядел вверх на небо, где над самым его лицом тянулся Млечный Путь и дремали звезды.
Пастухи были не одни. На сажень от них, в сумраке, застилавшем дорогу, темнела оседланная лошадь, а возле нее, опираясь на седло, стоял мужчина
Овцы спали. На сером фоне зари, начинавшей уже покрывать восточную часть неба, там и сям видны были силуэты неспавших овец; они стояли и, опустив головы, о чем-то думали. Их мысли, длительные, тягучие, вызываемые представлениями только о широкой степи и небе, о днях и ночах, вероятно, поражали и угнетали их самих до бесчувствия, и они, стоя теперь как вкопанные, не замечали ни присутствия чужого человека, ни беспокойства собак.
В сонном, застывшем воздухе стоял монотонный шум, без которого не обходится степная летняя ночь; непрерывно трещали кузнечики, пели перепела, да на версту от отары, в балке, в которой тек ручей и росли вербы, лениво посвистывали молодые соловьи.
Объездчик остановился, чтобы попросить у пастухов огня для трубки. Он молча закурил и выкурил всю трубку, потом, ни слова ни сказав, облокотился о седло и задумался. Молодой пастух не обратил на него никакого внимания; он продолжал лежать и глядеть на небо, старик же долго оглядывал объездчика и спросил:
– Никак Пантелей из Макаровской экономии?
– Я самый, - ответил объездчик.
– То-то я вижу. Не узнал - богатым быть. Откуда бог несет?
– Из Ковылевского участка.
– Далече. Под скопчину отдаете участок?
– Разное. И под скопчину, и в аренду, и под бакчи. Я, собственно, на мельницу ездил.
Большая старая овчарка грязно-белого цвета, лохматая, с клочьями шерсти у глаз и носа, стараясь казаться равнодушной к присутствию чужих, раза три покойно обошла вокруг лошади и вдруг неожиданно, с злобным, старческим хрипеньем бросилась сзади на объездчика, остальные собаки не выдержали и повскакали со своих мест.
– Цыц, проклятая!
– крикнул старик, поднимаясь на локте.
– А, чтоб ты лопнула, бесова тварь!
Когда собаки успокоились, старик принял прежнюю позу и сказал покойным голосом:
– А в Ковылях, на самый вознесенев день, Ефим Жменя помер. Не к ночи будь сказано, грех таких людей сгадывать, поганый старик был. Небось слыхал.
– Нет, не слыхал.
– Ефим Жменя, кузнеца Степки дядя. Вся округа его знает. У, да и проклятый же старик! Я его годов шестьдесят знаю, с той поры, как царя Александра, что француза гнал, из Таганрога на подводах в Москву везли. Мы вместе ходили покойника царя встречать, а тогда большой шлях не на Бахмут шел, а с Есауловки на Городище, и там, где теперь Ковыли, дудачьи гнезды были - что ни шаг, то гнездо дудачье. Тогда еще я приметил, что Жменя душу свою сгубил и нечистая сила в нем. Я там замечаю: ежели который человек мужицкого звания все больше молчит, старушечьими делами занимается да норовит в одиночку жить, то тут хорошего мало, а Ефимка,
– Это бывает, - сказал Пантелей.
Молодой пастух повернулся на бок и пристально, подняв свои черные брови, поглядел на старика.
– А ты слыхал, как арбузы свистят?
– спросил он.
– Слыхать не слыхал, бог миловал, - вздохнул старик, - а люди сказывали. Мудреного мало... Захочет нечистая сила, так и в камне свистеть начнет. Перед волей у нас три дня и три ночи скеля гудела. Сам слыхал. А щука хохотала, потому Жменя заместо щуки беса.
Старик что-то вспомнил. Он быстро поднялся на колени и, пожимаясь, как от холода, нервно засовывая руки в рукава, залепетал в нос, бабьей скороговоркой:
– Спаси нас, господи, и помилуй! Шел я раз бережком в Новопавловку. Гроза собиралась, и такая была буря, что сохрани царица небесная, матушка... Поспешаю я что есть мочи, гляжу, а по дорожке, промеж терновых кустов - терен тогда в цвету был - белый вол идет. Я и думаю: чей это вол? Зачем его сюда занесла нелегкая? Идет он, хвостом машет и му-у-у! Только, это самое, братцы, догоняю его, подхожу близко, глядь!
– а уж это не вол, а Жменя. Свят, свят, свят! Сотворил я крестное знамение, а он глядит на меня и бормочет, бельмы выпучивши. Испужался я, страсть! Пошли рядом, боюсь я ему слово сказать, - гром гремит, молонья небо полосует, вербы к самой воде гнутся, - вдруг, братцы, накажи меня бог, чтоб мне без покаяния помереть, бежит поперек дорожки заяц... Бежит, остановился и говорит по-человечьи: "Здорово, мужики!" Пошла, проклятая!
– крикнул старик на лохматого пса, который опять пошел обходом вокруг лошади.
– А, чтоб ты издохла!
– Это бывает, - сказал объездчик, все еще опираясь на седло и не шевелясь; сказал он это беззвучным, глухим голосом, каким говорят люди, погруженные в думу.
– Это бывает, - повторил он глубокомысленно и убежденно.
– У, стервячий был старик!
– продолжал старик уже не так горячо. Лет через пять после воли его миром в конторе посекли, так он, чтобы, значит, злобу свою доказать, взял да и напустил на все Ковыли горловую болезнь. Повымерло тогда народу без счету, видимо-невидимо, словно в холеру...
– А как он болезнь напустил?
– спросил молодой пастух после некоторого молчания.
– Известно, как. Тут ума большого не надо, была бы охота. Жменя людей гадючьим жиром морил. А это такое средство, что не то, что от жиру, даже от духу народ мрет.
– Это верно, - согласился Пантелей.
– Хотели его тогда ребята убить, да старики не дали. Нельзя его было убивать; он знал место, где клады есть. А кроме него, ни одна душа не знала. Клады тут заговоренные, так что найдешь и не увидишь, а он видел. Бывало, идет бережком или лесом, а под кустами и скелями огоньки, огоньки, огоньки... Огоньки такие, как будто словно от серы. Я сам видел. Все так ждали, что Жменя людям места укажет или сам выроет, а он - сказано, сама собака не ест и другим не дает - так и помер: ни сам не вырыл, ни людям не показал.