Счастливые и несчастные (сборник)
Шрифт:
Когда я к нему заходил, мы слушали музыку, говорили о литературе, под конец Андрей брал трубу, надевал сурдину, чтобы не ворчали соседи, и играл любимые вещи. Как многие одаренные натуры, он был противоречив и у него частенько случались перепады настроения. Как-то весело проиграл свою пьеску, разулыбался:
– Как ее назовем? Может, «Солнечный день»?
Потом вдруг помрачнел и проиграл эту же вещь грустно.
– А может, «Пасмурный день»?
За глаза Андрей называл меня «гениальный безумец», несколько преувеличивая мои способности. Ничего гениального, да и просто стоящего, я не создавал, а «безумец» – совсем неточно, я нормален до неприличия. Думаю, ему просто нравилось сочетание этих слов. Мне оно тоже
Джазу Андрей отдавал все свое время; с человеком, не любящим джаз, он и разговаривать не стал бы – у него эта любовь была чуть ли не помешательством. Однажды мне заявил:
– Если я когда-нибудь женюсь, моя жена будет музыкантшей, от нее будет веять музыкальностью.
Эти слова я вспомнил через несколько лет, когда сидел с его женой на фестивале джаза в МИИТ. Андрей на сцене заканчивал блюз и, как всегда, последний квадрат играл ниже, чем предыдущие. Я был весь там, в музыке, и вдруг меня толкает локтем жена Андрея и спрашивает:
– Тебе нравится моя новая шляпа?
На ней красовалась не шляпа, а корзина с фруктами, ее лицо тонуло в косметике. Она была безвкусной женщиной, хотя работала портнихой, – одевалась с претензией неизвестно на какую моду, напяливала на себя все, что имела, и представлялась «модельершей». Глупая, но с претензией, она вечно помыкала мужем и при этом строила из себя наивную овечку. Она старалась быть на виду (садилась так, чтобы все оценили ее «линии»), постоянно строила глазки друзьям мужа, подогревая его ревность. Из-за нее Андрей вечно дулся то на одного приятеля, то на другого. Я сразу ему заявил, что она не в моем вкусе. Он ухмыльнулся, посмотрел на меня как на идиота, но с того дня привязался ко мне еще сильнее.
Все-таки после того концерта в МИИТ он встретил меня с надутой физиономией, прохладно, точнее – с ледяной суровостью. «Что такое, – думаю, – всегда улыбался, а тут еле процедил – Привет». Я стал перебирать в памяти последнюю встречу – вроде все было в порядке.
– Андрюш, – говорю, – в чем дело? Может, я обидел чем?!
– Чем, чем! Пока я играю, вы кадритесь.
С тех пор я обходил стороной его «модельершу».
Одним из первых наших джазовых музыкантов был и Герман Лукьянов, который считал себя лучшим трубачом в мире. Красивый внешне, он не пил, не курил, не ел ни мяса, ни рыбы, не мог долго находиться в одной компании, долго терпеть одного собеседника – его все раздражали. В кафе он никогда не появлялся с девушками; в их обществе корчил напускное безразличие, а то и болтал о «любовных» победах. Только однажды со мной разоткровенничался:
– Женщина, как правило, навязывает мужчине иллюзии, зачаровывает, околдовывает, парализует его волю, ощущение реальности. Я живу с матерью. Ни одна женщина не заменит мать.
Чувствовалось, слабый пол сильно ему насолил.
Герман – единственный, кто выпадал из всего джазового братства. Он стоял на сцене прямо, с каменным лицом, таинственный и недоступный, играл с открытыми выпученными глазами и никогда не улыбался. Отыграв ураганное начало, сразу уходил в какие-то мудреные завывания. Перед тем как с ним познакомиться, я слышал о нем только плохое, и как о музыканте, и как о человеке. Многие музыканты падали от смеха со стульев, когда он играл «колмановские» штучки, другие ухмылялись и отмахивались, кое-кто просто-напросто поносил его замысловатую игру. На это он позднее невозмутимо заметил:
– У каждого должно быть столько же друзей, сколько и врагов.
В зале действительно всегда сидели его поклонники и в молчаливом изумлении, затаив дыхание, ловили каждую ноту кумира, а после «потусторонних, запредельных» импровизаций стонали от восхищения.
Мне, как и большинству «нормальных» слушателей, не нравились выкрутасы Германа, его некоторая показушность и излишняя артистичность (на шее бабочка, в кармане пиджака треугольник яркого платка – и это
Именно тогда я пришел к выводу, что в искусстве нужно простыми средствами выражать сложные мысли, а не усложнять простые вещи. Я считал, что джаз – компанейская и откровенная штука, а тут какая-то многозначительность, недосягаемость, безмерная самоуверенность. И надо же! Когда меня с ним познакомили, он оказался приветливым парнем и умным собеседником. И невероятным спорщиком. Не помню, с чего зашел разговор о единомышленниках, но помню – я высказался в том духе, что творческому человеку необходимо общение с себе подобными. Герман стал доказывать, что «великие люди» (вероятно, имел в виду себя) редко дружат друг с другом, им не нужна подпитка, что чаще их друзья совсем из другой среды. В общем, спорил со мной, спорил, потом усмехнулся:
– Вообще-то бесполезно что-либо доказывать. У нас всех уже сложившиеся взгляды, убеждения, и вряд ли их изменишь, верно? Спор подрывает дружбу…
В тот вечер мы с ним перешли на «ты» и, я был уверен, расстались друзьями. В следующую встречу я чуть ли не бросился его обнимать, но он вдруг холодно протянул руку:
– Здравствуйте!
Он всех держал на дистанции и даже с оркестрантами говорил на «вы». И я ни разу не слышал, чтобы он хорошо отозвался о ком-нибудь из музыкантов:
– Андрей? Талантливый, но дурак. Игра без волшебства тяжело воспринимается… Владимир? Мертвый инструмент. Уровень ученика школы. Его ходы безнадежно заигранные… Алексей? Бедноватая техника.
В этих резких оценках сквозила повышенная требовательность; Герман сравнивал приятелей с лучшими исполнителями в мире. Я это понял позднее, а окончательно убедился, когда заикнулся о какой-то новой группе, работающей под битлов.
– Это не имеет никакого отношения к джазу. Эти сопляки лишены всего, – сказал он и постучал согнутым пальцем по виску.
Вокруг каждого талантливого человека кружат околотворческие люди; они, точно пиявки, сосут соки из своего любимца, обедняют его талант, затягивают в бессмысленное времяпрепровождение. Не каждый имеет самодисциплину, способность отказаться от жизненных соблазнов. Я так ее никогда не имел и ухлопал полжизни на всякие приключения. Именно поэтому меня всегда восхищали цельные натуры вроде Николая Громина, одного из лучших гитаристов, которых вообще знал джаз. Пожалуй, в то время его игра меня восхищала больше всего. В ней было столько изобретательности! Какая-то неистовая, ослепительная, искрометная фантазия! И сдержанность. Ведь именно в ней все дело. А его виртуозная техника! Он мог все. Полноватый, губастый, с умными, светлыми глазами и двумя-тремя волосками-нитками на голове – войдет в раж, губы отвиснут, щеки трясутся, весь красный и раздутый, точно накачан воздухом, – и каждый пассаж, каждый аккорд на нерве. Он держал зал в напряжении, вкладывал в игру всю душу, отдавал себя полностью, без остатка; отыграет – сразу худеет, точно из него выпустили воздух, и, вдрызг опустошенный, уходит в сторону; ему рукоплещут, а он еще минуту-другую приходит в себя, потом каким-то чудесным образом смущенно наклонит голову и шаркнет ногой по полу.
Он всегда внимательно, с профессиональным уважением, слушал игру товарищей – линию саксофона или трубы, и я видел, как теплел его взгляд, светлело лицо.
Часто Николай играл в паре с Алексеем Кузнецовым, тоже первоклассным гитаристом – да что там первоклассным! Он играл так, как всего несколько человек в мире! И что немаловажно, никогда не выпячивался и со всеми держался с необыкновенной простотой. До знакомства с ним я думал, что все большие таланты – сложные люди с тяжелыми характерами. Оказалось, не все.