Счастливый неудачник
Шрифт:
5. Гибель "Магнолии" и "Моржа" Когда через день я пришел на берег Смоленки, двухименной и двухцветной шлюпки там не оказалось. Но Маргарита была там. - Колька взял да уехал, - сказала она.
– Он мотор пробует. Он этот мотор из разного утиля собрал. Он у нас будущий полярный механик. А ты кто будущий? - Я в мореходку пойду. - А я еще не знаю, кем буду. Это плохо? - Нет, ничего. Только не становись какой-нибудь очень серьезной. - Ну, серьезной я не стану. А ты давно был в зоосаде? Идем туда. На билеты у меня хватит. - У меня тоже хватит. Идем. - Только идем пешком. Ты любишь ходить по городу? - Очень. Мы с Толькой часто шляемся, весь город исходили. - Я тоже люблю город. В прошлом году я летом в деревне жила, там хорошо, но скучно. Через какой мост пойдем? - Давай через Биржевой. Мы дошли до Среднего и прошли по нему до Малой Невы. Когда мы шагали между Шестой и Пятой линиями мимо парикмахерской, я сказал Маргарите: - Вот сюда я стричься хожу. Здесь один старый парикмахер есть, у него левый глаз обыкновенный, а в правом зрачок продолговатый, как у кошки. Это единственный такой человек в городе. Хочешь, пойдем посмотрим на него? Я взял Маргариту под руку и подтолкнул ее к дверям парикмахерской. - Нет, но пойду, - сказала Маргарита.
– Ведь это мужская парикмахерская. И мы пошли дальше, но уже под руку. Это было очень приятно - идти с Маргаритой под руку. До этого я ни с кем так не ходил. Парикмахерская эта и поныне существует. Вообще парикмахерские - самые прочные заведения. Все другие магазины и учреждения меняются, закрываются, переезжают, переименовываются, а парикмахерские остаются на месте. Если я захочу назначить кому-нибудь свидание через сто лет, то назначу его у парикмахерской. Проходя мимо Толькиного дома, я сказал Маргарите, что вот здесь живет мой друг Толька. Он выучил меня курить. - Разве ты куришь?
– удивилась Маргарита. - Курю по мере надобности, - ответил я.
– Не дымить же мне все время. Когда мне надо о чем-то серьезно подумать, тогда я и курю. Вот Толька тот все время курит. Ты знаешь, как мы с ним познакомились?
– И я начал рассказывать о дочери Миквундипа. - Постой, - перебила меня Маргарита.
– У меня она тоже была. Только не такая уж она красивая, как ты расписываешь. - А к тебе-то зачем из МИКВУНДИПа приходила? Ты разве была отстающей? Что-то не похоже. - Она ко мне из-за того приходила, что я умею обеими руками писать, и умею наоборот писать, зеркальным письмом. Она узнала - вот и пришла. А потом она из пистолета стреляла и дала мне тест-анкету заполнить. После этого она у меня нашла математический идиотизм и ранний сексуальный крен. Я не знала, что это такое, записала и показала нашей учительнице. Та очень рассердилась на эту
– спросила Маргарита.
– Я бы зеброй. - Ты и так как зебра. Только у тебя полосы на футболке вдоль, а у нее поперек. А я бы - леопардом. Тигр очень уж громоздкий, а леопард - в самый раз. II потом он на вид не такой злой. - А по-моему, это все буржуазные выдумки, что звери злые. Кто-то когда-то сказал - и все, как попугаи, повторяют. А звери не от злости на других зверей охотятся, а просто есть хотят, а по-другому они еду себе добывать не умеют. Ты любишь американские горы? - Люблю, только у нас, наверно, денег не хватит. Мы подсчитали, сколько надо за вход в сад Госнардома и сколько - на американские горы. Не хватало восьми копеек. - Идем, походим и будем все время смотреть вниз, - предложила Маргарита. Может, и найдем какую-нибудь монетку. Мы так и сделали. Вскоре возле клетки барсука мы нашли двугривенный. - Спасибо, дорогой товарищ барсук!
– с поклоном сказала Маргарита. Над американскими горами стоял визг. Некоторые катающиеся визжали так, для интереса, а некоторые взаправду. Мы с Маргаритой молча сидели в открытом вагончике, в первом ряду, и прямо под ноги нам летела пропасть; а потом мы вдруг ехали прямо в небо. Но все окончилось слишком быстро, а больше денег у нас по было. На оставшиеся от находки двенадцать копеек мы купили три арапчика и съели их на ходу. Арапчиками называются отбракованные, битые, почерневшие яблоки; стоили они очень дешево. Мы вышли из сада Госнардома и пошли проспектом Максима Горького к памятнику "Стерегущему". Когда мы поравнялись со зданием Биржи труда, мы заметили, что перед ним почти никого нет. В прошлом году здесь еще толпились безработные, а теперь их почти что и не было. - Скоро Биржу труда закроют, - сказала Маргарита.
– Когда мы пойдем работать, нам уже никакой Биржи труда не понадобится. Папа мой говорит, что теперь уже от ворот принимают. Прямо на завод приходит человек - и его оформляют. Вот здорово! - У нас в квартире один бывший безработный живет, он слесарь-инструментальщик, - сообщил я.
– Он уже два года работает, даже на мотоцикл копит. Он уже себе подержанного "Индиана" присмотрел. И ты знаешь, как он зимой копит деньги на это дело? - Ну как? - Он на себя не надеется, боится растратить. Он после каждой получки стучится к нам и бросает деньги в форточку - не за окно, конечно, а между рамами. Он знает, что до весны тетя Аня раму ни за что не откроет. - А по-моему, это буржуазная выдумка - рабочему покупать себе мотоциклет, - серьезно сказала Маргарита.
– Ведь мотоциклет - это вроде как бы половина автомобиля, а автомобиль - это заграничная буржуазная роскошь. И значит, этот твой сосед хочет стать полубуржуем. - А я о велосипеде мечтаю, - сознался я.
– Это ведь ничего? - Велосипед - это другое дело, - ответила Маргарита.
– Это - спортивный прибор, ты на нем своими ногами вертишь. Папа мой говорит, что в будущем у всех велосипеды будут, как сейчас носовые платки. Я схватился за карман и убедился, что у меня сегодня носовой платок есть. Ну, значит, и велосипед со временем будет, подумал я. Тем временем мы дошли до Кировского проспекта, который тогда именовался улицей Красных Зорь и был покрыт не асфальтом, как сейчас, а деревянными торцами. Свернув к памятнику "Стерегущему", мы долю смотрели па него. Он и тогда был таким же, как теперь, - ведь на то это и памятник. Только вода из открытого кингстона тогда не текла - воду провели позже. - А страшно все-таки умирать так, - сказал я Маргарите, глядя на бронзовых моряков.
– Хотя, знаешь, лучше уж так, чем как-нибудь по-другому. - Лучше уж так, чем по-другому, - согласилась Маргарита, и мы пошли домой. На обратном пути, когда мы опять шли по Среднему, я показал Маргарите киоск, где торгует папиросами дядя Боба. - Это замечательный человек, - сказал я Маргарите.
– Стихи пишет за пять минут, и о чем угодно. У него даже справка о невменяемости есть. Жаль, что мы все деньги истратили, а то бы я купил сейчас папирос, а он бы стихотворение к папиросам добавил. За эти годы дядя Боба заметно постарел, но был еще бодр. Ларек его теперь был не оранжевого цвета, а зеленого. И папиросы теперь тоже были другие. Уже не было никаких "Сафо", "Американов", "Сальве" и "Трезвопов". Папиросы теперь назывались "Блюминг", "За индустриализацию", "Шарикоподшипник", "Трактор", "Беломорканал", "Кузбасс". Едва мы миновали ларек дяди Бобы, как нам навстречу попалась змея Лиза. Она шла с черной папкой для нот, вид у нее был очень деловитый. Когда она увидела нас, вид у нее стал еще деловитее. Она быстро прошла мимо. - Ты видела Эту, которая нам навстречу попалась?
– спросил я Маргариту. Это мой враг номер первый. Я тебе еще расскажу о ней. - По-моему, она симпатичная, - сказала Маргарита.
– Чего ты к ней придираешься? - Слишком много я от нее вытерпел, чтобы считать ее симпатичной, - ответил я.
– Вот она нас заметила и теперь дома будет надо мной издеваться, что я с кем-то под ручку хожу. - Что ж тут такого, что под ручку? - Для нас - ничего такого, для нее - все такое. Она слишком серьезная. Я потому и говорил тебе, чтобы ты не становилась слишком серьезной. - Ты в субботу приходи опять к Смоленке, - сказала Маргарита.
– Может быть, Колька мотор наладит, и мы под мотором в залив поедем. Приходи к одиннадцати.
На следующее утро, когда я умывался в кухне, Лиза сказала: - Рано ты начинаешь бегать за Всякими. Думаешь, я тебя вчера не видела с Какою-То Там? - С кем хочу - с тем и шучу, - ответил я.
– Ты мещанка, ты не понимаешь товарищеских отношений. - Это ты мещанин недорезанный. Под ручку гулять - это не товарищеские отношения, это мелкобуржуазный уклон. - Катись колбаской по улице Спасской со своим уклоном! - Ты глуп, как рыбий пуп! - Что за шухер на бану?
– спросил пришедший на кухню Шерлохомец.
– Кто тут на хавире малину размалипивает?
– Последнее время, чтобы в будущем лучше выслеживать преступников, Шерлохомец изучал блатной язык. Он даже сошелся с Васей Нашатырем, известным ширмачом, недавно выпущенным из тюрьмы. Но Лиза Шерлохомцу ничего не ответила. Она презрительно посмотрела на него и ушла в свою комнату, хлопнув дверью. - Серьезная девочка!
– сказал Шерлохомец и красиво сплюнул в кухонную раковину.
В субботу с утра было ветрено. Ветер дул с моря. Когда я пришел на берег Смоленки, Маргарита была уже там. Ее брат возился на корме двухцветной и двухименной шлюпки. - Вот это Коля, мой брат, - сказала мне Маргарита. - Здорово, - сказал я ему.
– Скоро отваливаем? Тот в ответ качнул головой, но не сказал ни слова. - Ты с ним не разговаривай, - сказала Маргарита.
– Он не говорит. - Глухонемой, бедняга? - Нет, он нормальный, - объяснила Маргарита.
– Но он хочет стать полярным путешественником, вроде Амундсена. Там, на Севере, может, месяцами не придется ни с кем разговаривать. Он молчит уже девять дней. Маргаритин брат вынул из нагрудного кармана блокнот, что-то написал там и передал Маргарите. Маргарита прочла и передала блокнот мне. "А этот твой не сдрейфит? Вада пребывает, ветер бала читыре" - вот что было нацарапано в блокноте. - Он не сдрейфит, - сказала Маргарита.
– Ты же не сдрейфишь? - Чего мне дрейфить?
– ответил я.
– Я и в большое наводнение не испугался. В большое наводнение 1924 года мне, признаться, пугаться было нечего, так как в это время я болел скарлатиной и лежал в темной комнате; о наводнении узнал я день спустя. Наконец мы с Маргаритой погрузились на шлюпку. Маргаритин брат завел мотор. - А весла-то забыли взять, - вспомнил я. - Правда, весла-то, Коля?
– сказала Маргарита. Маргаритин брат вынул блокнот и написал: "Вы что, в технику не верите? Техника в период реконструкции решает все! Мой мотор не подведет!" Мы уже двигались узкой Смоленкой мимо кладбища - вниз к заливу. Ветер гнул ветви деревьев, надгробные ангелы глядели хмуро и предостерегающе. Они как бы хотели сказать: "Нам-то что, у нас работа не пыльная, где поставили, там и стоим. Вот посмотрим, что с вами-то будет". Вдруг какой-то живой человек закричал нам с кладбищенского берега: - Эй, на "Магнолии"! Вертайте назад, перевернуться хотите, что ли? Потом с правого берега, с огорода на острове Голодае, тоже кто-то закричал: - Эй, на "Морже!" Куда к морю претесь, дураки! Там волна сильная! Но мотор работал хорошо, и вскоре мы вышли в Маркизову лужу, в залив. Здесь действительно шла сильная волна. Ветер дул толчками и гнал валы с белыми гребнями. Когда мы миновали Вольный остров, впереди уже ничего не было. Только море в белоголовых валах. Там, где полагается быть Кронштадту, висели серые полосы - шел дождь. Ветер нарастал. Нас подбрасывало, раскачивало, но мотор работал хорошо. - Ты любишь море?
– спросила вдруг меня Маргарита. - Люблю, - ответил я. - Вообще любишь - а сейчас? - И сейчас. Сейчас тоже неплохо. Она сидела на носовой банке, лицом ко мне. У нее был очень независимый вид. Я смотрел на нее и думал, что с ней мне в этом бурном заливе не страшно, хотя, если что случится, меня она не спасет, а, наоборот, я ее буду спасать. - Коля, давай к Лахте повернем, - сказала вдруг Маргарита.
– А потом домой. Мне что-то холодно становится. Маргаритой брат нажал на румпель, шлюпка сразу повернулась левым бортом к ветру и очутилась в ложбине между двумя волнами. Толстая, темная волна не спеша перевесилась через борт и плюхнулась в шлюпку. Шлюпка сразу осела, ногам стало холодно. Я начал вычерпывать воду, но толку от этого было не много. - Ты, Коля, слишком круто повернул, - мягко сказала Маргарита. Она сняла туфельки и положила их возле себя. Маргаритин брат молча стал выправлять курс. Теперь мы шли кормой к ветру. Волны догоняли шлюпку и переваливались через корму. Мотор работал честно, но ему трудно было тащить шлюпку с людьми и водой. Это был старательный, но слабый мотор, и вскоре он заглох. И тогда волны и ветер стали вертеть и крутить нас, а мы ничего не могли сделать. Весел у нас не было. Шлюпка все больше наполнялась водой. "Теперь мне в голову должны идти какие-то красивые мысли, - подумал я.
– Я должен думать что-то благородное и необыкновенное". Но в памяти у меня почему-то вертелись стихи сочинения дяди Бобы - из тех, что он вывешивал дома на стену: "Сегодня имеем капризы и многого хочем достичь. А завтра случайно с карниза по черепу трахнет кирпич. Сегодня имеем зарплату и в бане кричим: "Поддавай!", а завтра, быть может, к закату на нас наезжает трамвай". Я силился вспомнить продолжение этого бодрого стихотворения, как будто от этого зависело наше спасение. Но никак не мог вспомнить. У меня было такое чувство, будто я держу хвост ящерицы, а сама она ускользнула. - Вспомнил!
– сказал я вдруг.
– Вспомнил! - Что ты вспомнил?
– испуганно спросила Маргарита. - Вспомнил!
– повторил я и забормотал стихи дяди Бобы: - "Сегодня имеем мы булки и платим за даму в кино, а завтра на водной прогулке пойдем утюгами на дно". - Какая-то чепуха, - торопливо и невыразительно сказала Маргарита. Шлюпка тонет, а ты несешь чепуху. И действительно, шлюпка пошла ко дну. Но, вопреки прогнозу дяди Бобы, мы остались на плаву, побарахтались на месте и поплыли к берегу. Маргарита плыла в середине, а мы с Колькой - справа и слева от нее. Берег был далек, плыть в одежде нелегко. В ложбинах между волнами вода казалась совсем черной, чувствовалась ее беспощадная глубина. Впереди виднелась полоса желтой воды - отмель. Мы понимали, что нам надо скорее доплыть до отмели, иначе нас унесет течением - и тогда нам крышка. - Ну, как ты?
– спросил я Маргариту. - Я ничего, - отфыркиваясь, ответила она.
– А ты? - Я ничего, - ответил я.
– А как он? - Он тоже ничего, - ответила Маргарита. Мы доплыли до отмели и встали на дно. Обычно здесь было совсем мелко, а теперь по грудь. Волны шатали нас и били в лицо, а некоторые, самые нахальные, перекатывались через наши головы. Мы замерзли и не знали, что же будет дальше. Отмель была совсем небольшая, между ней и берегом опять шла глубина с сильным течением. - Надо все-таки к берегу плыть, - сказал я.
– Что же нам тут стоять. Колька закивал головой, соглашаясь со мной, но Маргарита сказала, что она не доплывет. - Мы же тебя будем поддерживать, - сказал я, и Колька утверждающе помотал головой. - Нет, я все равно не доплыву, - грустно сказала Маргарита.
– Я уж знаю. Мы остались на отмели, а вода между тем прибывала. К тому же начали плыть дрова - где-то, видно, смыло склад. Поленья плыли, глупые и бесчувственные, волны швыряли их как попало. Недаром говорят: глуп как полено! Мы с Колькой выбрали по чурке подлиннее и защищали ими Маргариту и себя от остальных чурок. А они все лезли на нас, норовя стукнуть по голове. У Кольки из носу шла кровь, у меня вся голова была уже в синяках. Потом дровяное стадо прошло, а взамен его поплыл на нас всякий мусор какие-то разбитые ящики, доски, щепки. Приплыла и дохлая собака, которую унесло с какой-то свалки. Дохлая собака долго моталась возле нас и один раз даже перекатилась через наши головы. Затем ее унесло, а у нас началась тошнота, нас всех прямо выворачивало наизнанку из-за этой дохлой собаки. Но потом, когда нас перестало тошнить, нам стало еще хуже, потому что теперь у нас уже не оказалось никакого дела. А стоять без всякого дела и ждать неизвестно чего - это самое плохое. Так мы простояли час или полтора. Потом со стороны залива показался буксирный пароход. Он шел в нашу сторону. Мы с Маргаритой начали кричать, а Колька только махал руками - он ведь должен был молчать. А пароход все приближался, и на его носу уже можно было прочесть его имя. Он назывался "Бурун". Когда-то давно я выдумал для тети Ани пароход с таким названием, и вот теперь этот "Бурун" явился собственной персоной. Очевидно, в детстве надо больше выдумывать - в наш трудный час выдуманные вещи и люди вспоминают о нас и приходят на помощь. Буксир забрал нас, а потом прямо с него мы попали в больницу. Нас бил озноб, и мы плохо соображали, что делается вокруг, но у меня все-таки хватило соображения соврать в приемном покое, что мне шестнадцать лет. Я очень боялся, что меня отправят в какую-нибудь там детскую больницу - не хватало мне еще этого позора. А Колька в приемном покое молчал, но ему и на вид, и на самом деле было полных шестнадцать. Нас с ним поместили в одну палату, а Маргариту - в женскую, этажом выше. Мы с Маргаритой пролежали в этой больнице довольно долго - у нее получилось воспаление легких, а у меня - плеврит. У Кольки же оказалась простая простуда, и его довольно быстро выписали. В этот день он написал на бумажке: "Скажи мне чесно бредил я или нет?" Я ответил Кольке, что он не бредил, и он очень обрадовался моему ответу. Перед уходом он написал мне: "Я думал с начала ты трепачь а ты ничего из тебя выйдет Моряк".
На Колькину кровать положили нового больного. Это был молодой человек лет двадцати двух. Болен он был легко, и когда дело у него пошло совсем на поправку, мы с ним однажды разговорились о том, о сем, о пятом-десятом. Узнав, что я интересуюсь поэзией, он очень обрадовался и спросил, видел ли я когда-нибудь настоящего, живого поэта. В ответ я рассказал про дядю Бобу и прочел некоторые его произведения. - Твои дядя Боба - графоман, пошляк и эклектик, вот кто твой дядя Боба! строго сказал мой новый знакомый.
– Если ты будешь плестись в кильватере его творческого влияния, тебя ждет крушение. Хорошо, что ты еще молод и у тебя все впереди. Счастье твое, что ты встретился со мной. Ты знаешь, кто я? - Нет, не знаю, - ответил я. - Я Иоанн Манящий. - Кто?
– переспросил я. - Я Иоанн Манящий. Раз ты интересуешься поэзией, это имя тебе должно быть знакомо.
– И Манящий пояснил мне, что он поэт и что стихи его печатаются. Я впервые увидел настоящего печатающегося поэта и, попятно, был ошеломлен. Только подумать: вот я лежу в больнице, и вот рядом со мной лежит человек. Но этот человек - не просто человек, а поэт, стихи которого печатаются! Я долго не мог прийти в себя от этого чуда. У меня даже повысилась температура. На следующее утро я робко попросил Иоанна Манящего прочесть мне какие-нибудь стихи. Он согласился и сказал, что прочтет свое новое, нигде не опубликованное произведение, которое называется "Орангутанг". И он тихо, но выразительно прочел мне это стихотворение. Оно было довольно длинное, и я запомнил только начало: "Орангутанг с улыбкой квелой шагал по рытвинам судьбы, и самолюбия уколы его вздымали на дыбы. Бледнели вдруг его ланиты, кричал он недругам: "Уйди!" - и, словно тонны динамита, взрывался гнев в его груди". Далее описывался тропический лес, в котором почему-то стояли киоски с пивом, зернистой икрой и разными промтоварами, торговали в этих киосках прекрасные девушки, но к ним (к киоскам и девушкам) нельзя было подступиться из-за всяких лесных зверей. Затем очень сильно и подробно было изложено избиение орангутангом "очкастых кобр, мартышек мелких, завистливых болотных псов". Здесь употреблялись разные сильные слова в духе дяди Бобы. Мне стихотворение понравилось, и я честно сказал об этом Иоанну Манящему, но добавил, что мне не все здесь понятно. - Это тебя твой дядя Боба испортил своими примитивными виршами, - ответил Манящий.
– В моем стихотворении многое условно, но если вникнешь в суть моей образной системы, то все поймешь. Орангутанг - это я. Тропический лес - это жизнь. Киоски и девушки - это блага жизни. Далее он пояснил, что под очкастыми кобрами можно угадать критиков, под мартышками мелкими - читателей, не понимающих хороших стихов, а завистливые болотные псы - это некоторые поэты, они мешают ему творчески расти. - А у вас из напечатанного ничего с собой нет?
– робко спросил я. - Кое-что есть, - ответил Иоанн Манящий.
– Правда, пока это стихотворение напечатано только на машинке, но, возможно, оно будет опубликовано и в широкой печати. И он подал мне листок бумаги, на котором действительно было напечатано стихотворение. Далее Манящий пояснил мне, что он работает техническим штатным сотрудником в одной заводской многотиражке и его там собираются печатать. А напечататься нелегко. Дело в том, что у завода специфический профиль - там изготовляют фаянсовые умывальники, писсуары и унитазы. Поэтому в стихах приходится избегать точного наименования продукции. Выслушав это предисловие, я своими глазами прочел стихотворение, которое называлось "Мой санфаянс": "О фаянс, белизной ослепляющий взор, на тебя я с волненьем гляжу! За тебя я с улыбкой пойду на костер, о тебе свои песни сложу! Пусть другие впадают в лирический транс, наблюдая сверкание льдин, - я же знаю одно: санитарный фаянс человечеству необходим!" Читая стихотворение, я с восхищением глядел то на лист бумаги, то на Манящего. Впервые в жизни я видел одновременно и поэта, и его напечатанное (пусть пока на машинке) произведение. - Ну как, впечатляет?
– спросил Манящий. - Очень здорово!
– ответил я. - У тебя есть вкус, - одобрительно сказал он.
– Твой дядя Боба, значит, еще не совсем тебя угробил. Но ты не воображай, что нам, поэтам, легко живется, - закончил Манящий.
– Трижды подумай, прежде чем встревать в это дело.
Меня часто навещали. Приходила тетя Аня, приходил Толька. Приходила и Маргарита - она начала поправляться раньше меня. Она входила в палату в больничном сером халатике, степенно садилась на табурет возле моей койки и рассказывала новости. Ее уже выпускают гулять в сад при больнице. Там всегда бегает пес, по кличке Хитер. Это уборщица о нем все говорила: "Такой проходимец, такой хитер!" - вот его так и прозвали. А Колька уже перестал молчать, его месячный зарок кончился. Скоро он должен навестить нас, он придет уже говорящим. Интересно, правда? Потом Маргарита делала серьезные глаза и спрашивала: - А тебе все-таки страшно было тогда, а? - Не совсем страшно, но частично страшно, - отвечал я.
– Мы ведь и в самом деле могли утонуть. Я не любил вспоминать об этой отмели. Лежа на койке, я мог думать о чем угодно, но как только мои мысли доходили до аварии, памятью моей овладевала какая-то лень, и я направлял мысли на что-нибудь другое, и мысли очень охотно повиновались мне. Маргарита некоторое время сидела молча, потом говорила: "Ну, поправляйся скорее" - и уходила с довольным видом, будто выполнила какое-то задание. - Хорошая девочка, - говорил вслед ей Иоанн Манящий.
– Умная девочка, сразу видно. - Хорошая, - соглашался я.
– А вы бы видели, как она левой рукой пишет! Ведь она владеет зеркальным письмом! Но - странно - когда Маргарита уходила, я почти не вспоминал о ней. Мне теперь казалось, что мы знаем друг друга давным-давно, что мы старые друзья, которые даже слегка поднадоели друг другу. Все то тайное, непонятное, еле ощутимое, что началось между нами в ее доме и продолжалось в зоосаде и в заливе, словно оборвалось на песчаной отмели и навсегда отлетело с приходом буксира. И ближе всего мы были друг другу тогда, когда рядом плыли к мели, не зная, что будет дальше. А потом мы стали просто друзьями. Одно меня удивляло - почему не навещает меня Шерлохомец. Конечно, он занят своими делами, но не такой уж он дрянной парень, чтобы не навестить товарища. В чем же дело? Зато совсем нежданно-негаданно ко мне заявилась Лиза. Она принесла мне яблок. Свое посещение она объяснила так: - Хоть голова у тебя мякиной набита, а все-таки ты человеческое существо. Вот я и принесла тебе яблок. И нечего на меня глаза пялить. Если б ты утонул, то мир только бы выиграл от этого, но раз ты не утонул, то тебя надо навещать. - А почему Шерлохомец не заходит?
– спросил я. - Тетя Аня не велела мне говорить тебе о нем, - ответила Лиза.
– Она думает, что тебя это взволнует и повысится температура. Тетя Аня плохо знает тебя - ты бесчувственный, тебя ничем не прошибешь. Так вот знай, что Шерлохомца могут отдать под суд. Его могут даже посадить. Вот какой этот Шерлохомец! И она рассказала, что Шерлохомец, чтобы глубже вникнуть в психологию преступника, сговорился с Васей Нашатырем, и ночью они ограбили цветочный магазин на Среднем. Нашатырь взял в кассе деньги, а Шерлохомец забрал букет хризантем и похоронный венок и принес свою добычу домой. И сыщицкая собака привела агента угрозыска к нам на квартиру. И главное, Шерлохомец не хочет выдавать этого Нашатыря, всю вину он взваливает на себя. Он теперь вошел во вкус, ему очень хочется попасть в тюрьму, чтобы изучить весь путь преступника. Но вот Лиза, бывшая змея, ушла. От нее в палате остался слабый, горьковатый запах духов. Только подумать: еще недавно она утверждала, что духи - это мелкобуржуазный дурман, темный пережиток проклятого прошлого! - Везет тебе, - задумчиво сказал после ее ухода Иоанн Манящий, пресимпатичные девчонки к тебе ходят. И еще какими-то хорошими духами душатся! - Девчонки как девчонки, - ответил я.
– А духи она у своей мамаши сперла. Нет, слишком много испытал я от этой, как вы говорите, пресимпатичной девчонки! Ну и подумаешь - пришла! Пришла просто так, вот и все. - Женщина ничего не делает просто так, если даже ей шестнадцать лет, назидательно сказал Манящий.
– Это мы, мужчины, простотаки. Я притворялся сам перед собой, что мне все равно, приходила Лиза или пет. Но на самом-то деле ее посещение меня обрадовало. Я вдруг увидел ее такой, какою она никогда но была. А быть может, наоборот, - такою, какой она всегда была на самом деле. Да и вообще после аварии, после отмели, после болезни я почувствовал, что теперь все вокруг другое и сам я - другой. Не то чтобы совсем взрослый и совсем умный - но другой. И все люди - другие. Не то чтобы они стали лучше или хуже, а просто они не те, что были. И Лиза стала другой, и эта другая Лиза - какая-то необыкновенная, непохожая на всех остальных.
Вскоре выписался Иоанн Манящий. Он оставил мне свой адрес, и потом я часто бывал у него. Но это уже другая часть моей жизни, и о ней я расскажу когда-нибудь потом. А пока что я выздоравливал, и мне уже разрешили ходить по палате. Палата теперь опустела - вернее, я стал ее единственным обитателем. Очень уж хорошая и ясная погода установилась после того штормового дня, и никто в городе не хотел болеть. Однажды ранним вечером я сидел у открытого окна и смотрел в больничный сад. Оттуда тянуло запахом осенней листвы, и мне казалось, что здесь, в палате, этот запах смешивается с запахом тех духов, которыми надушилась Лиза, когда приходила навестить меня. Хоть я и знал, что это мне только кажется, но я не противился этому, мне нравилось так думать. Мне было грустно - не тоскливо, а именно грустно, как бывает перед отъездом или отплытием куда-то далеко-далеко. Мне очень захотелось написать об этом: о том, что мне грустно, что падают листья, и о том, что я все-таки счастлив и мне легко дышится этим осенним вечером, а впереди еще много хорошего, много неизвестного. Где-то там, за стенами, начиналось море, а кругом был город, тоже большой как море. Этот город был моим другом номер один. Это был гигантский друг. Казалось, что он всегда будет защищать меня, сам не нуждаясь в защите. Так мне тогда казалось. Я ведь не знал, что ждет нас впереди, не знал, что будет война и блокада и что мне придется защищать своего друга номер один. Но об этом - в другой раз. А сейчас я сидел у открытого окна, и мне так легко дышалось, и было грустно и радостно, как перед отплытием. Я сбегал в дежурку, выпросил у сестрички какие-то бланки и стал писать на их обратной стороне. То, о чем я писал, казалось бы, не имело отношения к тому, что вот я сижу у открытого окна, что в окно тянет запахом осенних листьев, что мне грустно, по не тоскливо, - и в то же время стихотворение имело какое-то тайное отношение ко всему этому. Я писал о том, что стоит в гавани большой корабль "Бурун", который должен погибнуть в море, - но никто не знает об этом. Все готово к отплытию, вся команда в сборе, нет только одною матроса. "Где он, этот парень?" - спрашивает капитан боцмана. "У него, верно, опять какая-нибудь неудача, - отвечает боцман.
– Это же .наш Неудачник".
– "Черт с ним, - говорит капитан, - подождем еще десять минут". В последнее мгновение, когда уже убирают сходни, на борт прыгает Неудачник. "Опять мне не повезло на берегу, - говорит Неудачник.
– Я там споткнулся о пробку". И вот корабль уходит в море, и потому, что он опоздал на десять минут из-за Неудачника, он минует плавучую мину, на которой обязательно подорвался бы, выйди он вовремя. Но никто не знает об этом. Никто об этом не знает, кроме меня.
1962-1964