Щегол
Шрифт:
— Саша колется героином, как мы с тобой дышим, — тихонько сообщил мне Юрий. — Чуть раздобудет денег и давай скупать наркоту, как заведенный.
Виктор-Вишня поправил очки.
— Вот именно. В искусстве он не разбирается, да и сам не особо разборчивый. Он картиной пользуется как кредиткой с высоким процентом, ну это он так думает. Тебе — вложение, ему — деньги. Ты отдаешь ему деньги — берешь картину в залог, он покупает дурь, половину себе, остальное фасует, продает и через месяц приходит к тебе с двойной суммой и забирает картину. А если вдруг? Если вдруг через месяц он не вернется? Ну, тогда картина твоя. Говорю же.
— Да не такая уж простая, — Борис потянулся, зевнул, — потому что ты, значит, исчезаешь. Вексель — дрянь. И что он сделает? Если побежит просить помощи у Хорста, так ему там и шею свернуть могут.
— Я рад, что они так часто меняли место встречи. Глупость, конечно. Но нам на руку, потому что сегодня пятница, — сказал Виктор, снял «авиаторы», потер их об рубашку. — Я им сказал, что ты пошел в отказ. Из-за того, что они все отменяли и переносили — ты-то приехал только сегодня, но они об этом не знали, — из-за того, что они все время меняли планы, я им сказал, что ты устал, что тебя достало сидеть в Амстердаме с чемоданом зелени и ждать от них вестей, что ты положил деньги обратно в банк, а сам возвращаешься в Штаты. Это им пришлось не по вкусу. Поэтому, — он кивнул в сторону сумки, — сейчас, значит, выходные, банки закрыты, ты собрал всю наличку, какая была, и — короче, мы с ними очень много разговаривали, по телефону много раз, и я с ними встречался однажды, в баре, на Красных фонарях, и они согласились принести картину и провернуть обмен, предварительно не повстречавшись с тобой, потому что я им сказал, что самолет у тебя завтра, и потому что это они сами налажали, то пусть или берут вексель, или проваливают. Им это, короче, не понравилось, но зато у них теперь не будет вопросов насчет векселя. Нам проще.
— Гораздо проще, — сказал Борис. — Я не был уверен, что эта штука с векселем сработает. Пусть думают, что получат вексель, потому что сами обосрались.
— А что за место?
— Кафешка. — Он произнес все в одно слово. — «De Paarst Koe».
— По-голландски это значит «Фиолетовая корова», — подсказал Борис. — Хипповское местечко. Рядом с Красными фонарями.
Длинная пустынная улица — наглухо запертые хозяйственные магазины, у обочины сложены стопки кирпичей, и все это вдруг важно, гиперважно даже, пусть и проносится мимо меня в темноте, так что ничего и не разглядишь.
— Еда там такая мерзкая, — сказал Борис, — пророщенные бобы и сухие тосты из отрубей. Можно подумать, что там водятся симпатичные телочки, ан нет — одни седые старые бабы и толстухи.
— А почему именно там?
— Потому что на улице там тихо по вечерам, — сказал Виктор-Вишня. — Кафешка закрывается, но потому, что они и так не для всех открыты, то у них все тихо, понимаешь?
Повсюду — странность. Сам того не замечая, я из реальности переместился в какую-то нейтральную зону, где все мне было непонятно. Дремотность, дробность. Мотки проволоки, горы щебня торчат из-под сдутой в сторону пленки.
Борис говорил с Виктором по-русски, потом заметил, что я на него смотрю, повернулся ко мне.
— Мы тут обсуждали, что Саша сейчас во Франкфурте, — сказал он, — он закатил другу вечеринку в ресторане: тот из тюрьмы вышел, и это нам подтвердили три разных источника, Ширли в том числе. Думает, что если из города уедет, то он такой умный. Если до Хорста про сегодняшнее дойдут
— Ты, — сказал мне Виктор, — ты живешь в Нью-Йорке. Я сказал, что ты галерист, что тебя сажали за подделку, а теперь у тебя бизнес навроде Хорстова — картин поменьше, денег побольше.
— Хорст, храни его господь, — сказал Борис. — Хорст был бы богатейший человек во всем Нью-Йорке, да только он все раздает, все до последнего цента. И всегда так было. Не только себя содержит, но и кучу народу.
— Для бизнеса это плохо.
— Да. Но он любит общество.
— Торчок-филантроп, да, — сказал Виктор. Говорил он «филантроп». — Хорошо, что они там дохнут периодически, а то кто знает, сколько бы дуриков там у него в этот притон набилось. Короче, чем меньше ты скажешь, тем лучше. Вежливых бесед они там не ждут. Строго все по делу. Все по-быстрому. Отдай ему вексель, Боря.
Борис резко сказал что-то по-украински.
— Нет, он сам его должен отдать. Своей рукой.
И на векселе, и на депозитном чеке были напечатаны слова «Фарруко Франтишек, Гражданский банк Ангильи», от чего у меня только усилилось чувство, будто я лечу по кривой сна и разогнался так, что не остановиться.
— Фарруко Франтишек? Я — это он? — В сложившихся обстоятельствах вопрос для меня был важный — как будто бы я развоплотился или, например, перешел какую-то грань, за которой лишился самых простых вещей, вроде имени.
— Имя я не выбирал. Взял, что было.
— И так я должен представляться?
С бумагой было что-то не то, слишком уж тоненькая, да еще и то, что на одном листке было написано «Гражданский Банк», а на другом «Гражданский банк», весу им не придавало.
— Нет, Вишня тебя представит.
Фарруко Франтишек. Я беззвучно примерился к имени, покатал его на языке. Запомнить его было сложно, но в нем хватало силы и иностранности, чтоб вместить в себя космическую сверхплотность черных улиц, трамвайные пути, множащуюся брусчатку и неоновых ангелов: мы снова въехали в старый город, исторический, непознанный, к каналам и велосипедным дорожкам, к рождественским огням, дрожащим в темной воде.
— Ты ему когда сказать собирался? — спрашивал Виктор-Вишня Бориса. — Должен же он знать, как его зовут.
— Ну вот, теперь знает.
Незнакомые улицы, необъяснимые повороты, безликие расстояния. Я уже и не пытался разобрать названия улиц или понять, где мы вообще находимся. Из всего, что меня окружало — из всего, что было мне видно, — узнавал я только луну, которая неслась высоко над облаками, но она, хоть и была яркой, налитой, все равно казалась до странного зыбкой, бесплотной, не та ясная луна-якорь, что висела над пустыней, а скорее луна-иллюзия, которая, стоит фокуснику взмахнуть рукой, лопнет или скроется с глаз, улетит во тьму.
«Фиолетовая корова» находилась на нехоженой, односторонней улочке — шириной как раз с машину. Все остальные заведения по соседству — аптека, булочная, магазин велосипедов — были наглухо закрыты, работал только индонезийский ресторанчик в дальнем конце улицы. Ширли Темпл высадил нас у входа. Противоположная стена была разрисована граффити: смайлики, стрелочки, «не входи — убьет», трафаретная молния и слово «Сезам», оплывающие кровью буквы, как в фильмах ужасов: «Давай по-хорошему!»