Щегол
Шрифт:
— Это еще что такое? — холодно спросила она.
Хоби с шумом выдохнул, было видно, что он чертовски зол.
— Все в порядке, Маргарет. Это тот мальчик, который был с Велти, когда он умер.
Она оглядела меня сквозь свои очки-половинки и рассмеялась — резким, пронзительным, нервным смехом.
— Ах, ну здравствуй, — сказала она, вся вдруг такая приветливая, протягивая мне свои тонкие красные руки, унизанные бриллиантами. — Я Маргарет Блэквелл Пирс. Сестра Велти. Наполовину, — поправилась она,
Она так это имя произнесла, будто оно должно было мне что-то сказать. Я взглянул на Хоби, чтобы понять, что он-то обо всем этом думает. Она это увидела и строго на него зыркнула, а потом снова устремила все свое внимание — все свое очарование — на меня.
— До чего же ты замечательный мальчик, — сказала она мне. Кончик ее длинного носа внезапно порозовел. — Как же я рада с тобой познакомиться. Джеймс и Пиппа столько мне рассказывали про твой приход — совершенно невероятный случай. Мы только об этом и говорим. И еще, — она цапнула меня за руку, — от всей души хочу тебя поблагодарить за то, что вернул мне дедушкино кольцо. Оно так много для меня значит.
Вернул ей кольцо? Я снова в замешательстве посмотрел на Хоби.
— И для папы оно бы много значило. — У ее дружелюбия был какой-то нарочитый, отрепетированный привкус («обаяние — ведрами», как выразился бы мистер Барбур), но медный налет сходства с мистером Блэквеллом и Пиппой все равно, помимо моей воли, притягивал меня к ней. — Ты ведь знаешь, что мы его и до этого теряли, правда?
Засвистел чайник.
— Чаю, Маргарет? — спросил Хоби.
— Да, пожалуйста, — бросила она. — С медом и лимоном. И капни самую малость скотча.
Мне же, куда более приветливым голосом, она сказала:
— Ты уж прости, но, боюсь, у нас тут куча взрослых дел. Скоро у нас встреча с юристом. Вот как только к Пиппе приедет сиделка.
Хоби прокашлялся.
— Не вижу ничего дурного в том…
— А можно я к ней зайду? — спросил я, не дожидаясь, пока он договорит.
— Разумеется, — быстро ответил Хоби, пока не успела вмешаться тетушка Маргарет, и ловко отвернулся, чтоб не видеть ее рассерженного лица. — Дорогу помнишь, да? Туда, по коридору.
Первым, что я от нее услышал, было:
— Выключи, пожалуйста, свет.
Она сидела в кровати, опершись на подушки, в ушах — наушники от айпода, под потолком горела лампочка, и в ее свете она казалась ослепшей, растерянной.
Я выключил свет. Комната заметно опустела, у стен выстроились картонные коробки. По подоконникам постукивал жиденький весенний дождик, за окном в темном дворике белели на фоне мокрых кирпичей пенные лепестки цветущей
— Привет, — сказала она, чуть крепче сжав руки поверх одеяла.
— Привет, — ответил я и расстроился — так зажато это у меня вышло.
— Так и знала, что это ты! Слышала, как вы на кухне разговариваете.
— Правда? А как ты поняла, что это я?
— Я же музыкант! У меня очень острый слух.
Мои глаза наконец привыкли к полумраку, и я заметил, что теперь она казалась покрепче, чем в мой первый приход. Волосы у нее немного отросли, скобы из головы вынули — правда, вспухшие очертания раны все равно были заметны.
— Как себя чувствуешь? — спросил я.
Она улыбнулась.
— Спать хочется.
Дрема звучала в ее голосе, то нежном, то хрипловатом.
— Давай на двоих?
— На двоих — что?
Она повернула голову, вытащила один наушник и протянула его мне.
— Послушай.
Я уселся рядом с ней на кровати и сунул наушник в ухо: бесплотное созвучие — безличное, пронзительное, будто радиосигнал из рая.
Мы поглядели друг на друга.
— Что это? — спросил я.
— Ээээ… — она поглядела на экран айпода. — Палестрина.
— А-а.
Но мне было наплевать, что это там за музыка. Я слушал ее только из-за дождливого света, белого дерева за окном, раскатов грома, Пиппы.
Наше с ней молчание было странным и счастливым, соединенное проводком и тончайшим эхом ледяных голосов.
— Не обязательно разговаривать, — сказала она. — Если не хочешь. Веки у нее были тяжелые, а голос сонный, будто тайна.
— Все обычно хотят поболтать, а я люблю помолчать.
— Ты плакала? — спросил я, приглядевшись к ней.
— Нет. Ну, немножко.
Так мы и сидели, не говоря ни слова — и никакой странности, никакой неловкости.
— Мне придется уехать, — наконец сказала она. — Ты знаешь?
— Знаю. Он рассказал.
— Ужас. Не хочу уезжать.
От нее пахло солью, лекарствами и еще чем-то сладким, травянистым, будто бы ромашковым чаем, который мама покупала в «Грейс».
— Она вроде ничего, — осторожно сказал я. — Ну, по ходу.
— По ходу, — мрачно повторила она, водя пальцем по краю одеяла. — Она что-то там говорила про бассейн. И про лошадей.
— Звучит прикольно.
Она растерянно заморгала.
— Ну, может.
— А ты умеешь ездить верхом?
— Нет.
— И я не умею. Моя мама зато умела. Она обожала лошадей. Всегда останавливалась поговорить с лошадьми, которые возят коляски на Пятьдесят девятой, — я не знал даже, как сказать-то, — и такое впечатление, что и они как будто с ней разговаривали. Ну, как бы, они в шорах, а все равно поворачивали головы в ее сторону.
— Твоя мама тоже умерла? — робко спросила она.