Щегол
Шрифт:
— Деньги — не самое важное, — говорил отец. — Деньги — это олицетворение энергии, понимаешь? Ухватил ли шанс. Сел ли ему на хвост.
Неотрывно глядел на меня щегол — блестящими, не меняющимися глазками.
Деревянная досочка была крошечной, «чуть больше листа А-4» — уточняла одна из моих книжек по искусству, хотя все эти даты и размеры, безжизненные прописные сведения, были по-своему столь же бесполезны, как спортивные сводки о том, что «Пэкерс» в четвертой четверти продвинулись еще на две линии, когда поле припорошило тонким слоем льдистого снега. Само волшебство картины, сама ее живость были как тот чудной,
Из хорошего: меня радовало, до чего приятным человеком стал отец. По меньшей мере раз в неделю он водил меня по ресторанам — с белыми скатертями, с приличной едой, только он и я. Иногда он приглашал и Бориса, тот с радостью откликался — соблазн хорошо поесть был сильнее даже гравитационной силы Котку, но вот что странно — мне эти ужины нравились больше, когда мы с отцом были только вдвоем.
— Знаешь, — сказал он во время какого-то из таких ужинов, когда мы с ним засиделись за десертами, разговаривая про школу и вообще про все на свете (новенький, интересующийся мной папа! Откуда он такой взялся?), — знаешь, с тех пор как ты здесь, я рад, что удалось узнать тебя поближе, Тео.
— Ну, да, э-э, я тоже, — сказал я, застеснявшись, однако искренне. — Ну, то есть… — отец провел рукой по волосам, — спасибо, что дал мне второй шанс, парень. Потому что я совершил огромную ошибку. Нельзя было позволять моим отношениям с твоей матерью мешать нашим с тобой отношениям. Нет, нет, — добавил он, вскинув руку, — твою маму я ни в чем не виню, этим я уже переболел. Просто она тебя так любила, что я вечно себя с вами чувствовал третьим лишним. Типа — гость в собственном доме. Вы с ней были так близки, — он печально рассмеялся, — что для троих там и места особого не было.
— Ну… — Мы с мамой на цыпочках ходим по квартире, шепчемся, стараемся к нему не приближаться. Секреты, смех. — То есть я просто…
— Нет, нет, я не прошу тебя извиняться. Я же отец, это мне надо было лучше головой думать. Просто — это был какой-то замкнутый круг, понимаешь. Я чувствовал себя чужаком, срывался, пил без продыха. Нельзя было позволять такому случиться, я, понимаешь, упустил самые важные годы в твоей жизни. И мне с этим жить.
— Ээээ… — Мне стало так тошно, что я и не знал, что ответить.
— Дружок, я вовсе не пытаюсь тебя пристыдить. Просто хочу сказать — я рад, что теперь мы друзья.
— Ну да, — сказал я, уставясь в дочиста выскобленную тарелку из-под крем-брюле, — я тоже.
— И, слушай, я хочу тебе как-то это все возместить. Я в этом году на спорте неплохо подзаработал, — отец отхлебнул кофе, — и хочу открыть на твое имя сберегательный счет. Просто отложить немножко, понимаешь? Потому что, правда, я и с тобой, и с мамой твоей не слишком хорошо обошелся, пока вы там жили без меня.
— Пап, —
— Нет, но я хочу! У тебя же есть номер соцстрахования, правда?
— Конечно.
— Ну и я уже десять тысяч отложил. Для начала неплохо. Вспомни, как домой доедем, дай мне свой номер соцстрахования, и я, когда буду в следующий раз в банке, открою счет на твое имя, лады?
Бориса я теперь видел только в школе и еще разок — в субботу вечером, когда отец отвез нас в «Карнеги дели» при «Мираже», есть угольную рыбу с бялями. Но вдруг, за пару недель до Дня благодарения, он с грохотом протопал ко мне наверх, когда я его совсем не ждал, и выпалил:
— Твой отец здорово проигрался, ты знал?
Я отложил «Сайласа Марнера», которого мы проходили в школе.
— Чего?
— Короче, он играл за двухсотдолларовыми столами — по двести баксов за ставку, — сказал он. — За пять минут тысячу можно просадить влегкую.
— Да тысяча долларов для него пустяк, — ответил я, а когда Борис промолчал, спросил: — И сколько, он сказал, проиграл?
— Он не сказал, — ответил Борис. — Но очень много.
— А он точно не лапшу тебе навешал?
Борис рассмеялся.
— Да может, — сказал он, сел на кровать, откинулся на локти. — Так ты про это ничего не знаешь?
— Ну… — Насколько я знал, отец на прошлой неделе сорвал большой куш, когда «Биллс» выиграли. — Не вижу, чтоб у него дела-то шли плохо. Он меня на прошлой неделе в «Бушон» водил и еще в крутые места.
— Да, но может, на то есть причина, — веско сказал Борис.
— Причина? Какая причина?
Борис хотел было что-то сказать, но передумал.
— Ну, кто знает, — сказал он, закурив, глубоко затянувшись. — Отец твой… он же отчасти русский.
— Да, конечно, — ответил я и тоже закурил. Я частенько слышал, как Борис с отцом, размахивая руками, вели «интеллектуальные» беседы, обсуждая известных игроков в русской истории: Пушкина, Достоевского и других, чьих имен я не знал.
— Ну… знаешь, это очень по-русски — вечно жаловаться на все подряд! А если в жизни все хорошо — то и помалкивай. Не буди лихо! — На Борисе была старая рубашка моего отца, застиранная почти до прозрачности и такая огромная, что она парусила на нем, будто какой-то предмет арабского или индусского костюма. — Вот только отец твой, иногда сложно понять, когда он шутит, а когда — нет. — И позже, внимательно на меня глядя: — Ты о чем думаешь?
— Ни о чем.
— Он знает, что мы с тобой говорим. Поэтому он мне сказал. Не сказал бы, если б не хотел, чтобы ты знал.
— Ну да.
Я был практически уверен, что дело было не в этом. Отец мой был из тех людей, которые по настроению могли начать, например, обсуждать свою личную жизнь с женой начальника ну или с кем-то столь же неподходящим.
— Он бы тебе рассказал сам, — сказал Борис, — если б думал, что тебе это интересно.
— Слушай. Ты сам сказал… — У отца была склонность к мазохизму, к утрированию, по воскресеньям он любил раздуть передо мной свои беды, стонал, шатался, проиграв одну игру, громко жаловался на то, что его «в порошок стерли» или «изничтожили», даже если до того он выиграл их с полдесятка и одной рукой подбивал прибыль на калькулятор. — Он, бывает, любит сгустить краски.