Щенки Земли
Шрифт:
Этот восхитительный жест был подготовлен в сотрудничестве с психологами АНБ, которые пожелали провести тестирование реакции студентов в подлинной «ситуации паники». Это подтверждает мою тезу о том, что психология стала инквизицией нашей эпохи.
Следствием этой шутки было то, что Шипанский стал работать под руководством Скиллимана. Он прошел тест АНБ, не показав признаков паники, страдания, страха, беспокойства — ничего, кроме «любознательности» во время опыта. Только труп мог бы проявить большее беспристрастие.
Стычка с Отвислопузым Верхолазом, в которой, как я опасаюсь, мне выпала горечь поражения.
Шипанский, навестивший меня в моей комнате, спросил (любопытство стало наконец брать верх), почему я вел
Эскортируемый Твердым Глазом и Усердным, вошел Скиллиман.
— Надеюсь, я помешаю? — шутливо осведомился он.
— Нисколько, — ответил я. — Чувствуйте себя как дома.
Шипанский поднялся:
— Простите. Я не знал, что нужен вам…
— Сядьте, Чита, — сказал Скиллиман повелительно. — Я пришел не похитить вас, а поболтать, и с вами, и с вашим новым другом. Симпозиум. Мистер Хааст, заведующий нашей спортплощадкой, утверждает, что я сам должен побольше общаться с этим парнем, чтобы иметь шанс испытать на себе его особые таланты наблюдателя. Боюсь, что скорее всего я уже просмотрел мистера Саккетти, не оказав ему должного доверия. Так как (и вы, Чита, заставили меня это осознать) он — небезопасен.
Я пожал плечами:
— Похвала Цезаря…
Шипанский все еще парил над своим стулом:
— Ну, в любом случае, если я вам не нужен…
— Как ни странно, нужны. Так что сядьте.
Шипанский сел. Два охранника симметрично расположились по бокам двери. Скиллиман занял стул напротив меня, так что оспариваемая душа оказалась между нами.
— Так что вы скажете?
Пока я восстанавливаю сцену, мир, непосредственно меня окружающий, — мир пишущей машинки, беспорядка на столе, палимпсест стены — ритмически усыхает и разбухает, то сжимаясь до ореховой скорлупы, то расширяясь до беспредельности. Мои глаза болят, мои «сладкое мясо» и мозги стали тошнотворными, как если бы трубчатая ткань наполнилась негодной пищей, едва сдерживаемой рвотой.
Стоик, но не настолько стоик, чтобы немножко не хныкать, недостаточно, чтобы не желать маломальской симпатии.
Справляйся, Саккетти, справляйся с этим!
(Скиллиман сегодня тоже слаб. Его руки, обычно такие некрасноречивые, тряслись, как в лихорадке. «Родинка» под подбородком разрослась во всей красе, и когда он кашляет, источается сернистый запах, как от заднепроходных газов или испортившегося майонеза. Он испытывает удовольствие извращенца от обнаружения признаков своего гниения, словно все они — улики в деле по совершению им тяжкого преступления по отношению к собственному телу.)
Его монолог.
— Давайте, давайте — поморализируйте перед нами, Саккетти. Такая молчаливость вам не к лицу. Расскажите нам, почему хорошо быть хорошим. Приведите нас с помощью какого-нибудь парадокса к добродетели — или на Небеса. Нет? Улыбка — не ответ. Такое я не покупаю. Я не покупаю ни улыбки, ни парадоксы, ни добродетель и ни в коем случае Небо. Все это — в ад. Но ад я куплю. В ад по крайней мере стоит верить. Ад — это пресловутая кровоточащая дыра в центре вещей. Вы смотрите косо, но все это, мой друг, выглядит слишком прямо. Посмотрим иначе: ад — это второй закон термодинамики; это замороженное, вечное равновесие, которое делает большим несчастьем столь долгую жизнь. Универсальный Беспорядок, все разметано и некуда идти. Но Ад больше этого: Ад — это нечто такое, что мы можем создать. В конечном счете именно в этом его прелесть.
Вы считаете меня болтуном, Саккетти. Вы кривите губы, но
О да, я читал ваш дневник. Я пощипал некоторые его страницы всего какой-нибудь час назад. Где бы еще, как вы думаете, я набрался этого тюремного красноречия? Кое-что вы обязаны позволить почитать и Чите, чтобы дать ему возможность улучшить свою ничтожную личность. Сомневаюсь, что лицом к лицу вы с ним так же высокомерны. Это губы таких прокаженных, как вы, парень, которые святые, подобные Луису, должны учиться целовать. Дорогой мой, эти метафоры уж больно s духе Фрейда!
Но мы все — человеческие создания, не так ли? Даже Бог — человеческое создание, как обнаружили наши теологи себе на горе. Расскажите нам о Боге, Саккетти, том Боге, в которого, как вы открыто заявляете, больше не верите. Расскажите нам о ценностях и о том, почему мы должны кое-что из них покупать. Мы оба, Чита и я, совершенно лишены ценностей. Я стремлюсь найти их, подобные канонам архитектуры, подобные законам экономики, совершенно произвольные. Такова моя проблема, касающаяся ценностей. Произвольных или, что еще хуже, обслуживающих самих себя. Я хочу сказать, что тоже люблю поесть, но это не повод помещать арахисовое масло в бессмертный, вечный Пантеон его божественности ради! Вы ухмыляетесь, услыхав об арахисовом масле, но я вас знаю, Саккетти. У вас текут слюни при звоне других колоколов. Pat'e foie gras, truite brais'ee, truffes [75] *. Вы предпочитаете французские ценности, но все это становится тем же самым химусом под ударами ваших кишок.
75
* Печеночный паштет, жареная форель, трюфели (франц.).
Поговорите со мной, Саккетти. Покажите мне некие незыблемые ценности. Не осталось ли сияния вокруг трона изгнанного вами Бога? Что-нибудь от Могущества? Знаний? Любви? Наверняка хоть одно из старого триединства стоит того, чтобы высказаться в его пользу?
Признаю, что Могущество немного проблематично, немного сыровато для нас, моралистов. Подобно Богу в Его более отеческом аспекте или подобно бомбе Могущество стремится быть скорее безжалостным. Могуществу необходимо квалифицирование (и, как это всегда бывало, хеджирование) другими ценностями. Такими, как? Луис, почему вы отмалчиваетесь?
Знание — как насчет Знания? А, понимаю, скорее всего Знание вы тоже оставите без внимания. Кого-то немножко слабит от этого яблочка, не так ли, кто-то?
Таким образом, все уварилось до Любви, до того, что просто обязано быть чем-то иным, чем арахисовое масло. Как пылко Эго стремится взорвать свои узкие рамки, распространиться за их пределами и осесть тонюсеньким слоем абсолютно на каждом. Вы увидите, что я обойдусь самыми общими соображениями. Всегда, когда говоришь о Любви, мудрее всего избегать частных примеров, так как им свойственно выглядеть обслуживающими самих себя. Вот, например, любовь, которую испытываешь к матери, — лучшая парадигма человеческой любви, но мысль о ней невозможна без ощущения губ, собирающихся в складку вокруг грудного соска. Далее, есть любовь, которую чувствуют к своей жене, но ни один не может обойтись без павловского окрика «Поощрение»! Хотя поощрение — это не более чем арахисовое масло. Есть менее четко определяемые любови, чем эти, но даже наиболее возвышенные, наиболее альтруистические из них представляются имеющими в своей основе нашу слишком человеческую природу. Рассмотрим порывы Терезы за монастырскими стенами, где на нее нисходит божественный Жених. О, если бы Фрейд никогда не писал, как намного счастливее все мы могли бы быть! Скажите что-нибудь в защиту Любви — валяйте, Саккетти. Прежде чем станет слишком поздно.