Сдается в наем
Шрифт:
– Только в такси.
– Возьмём такси.
Когда они устроились рядом, Флёр вдруг спросила:
– Тебе нужно домой, в Робин-Хилл? Мне хочется посмотреть, где ты живёшь, Джон. Меня ждёт тётя, я у неё ночую сегодня, но ведь я успею вернуться к обеду. К вам в дом я, конечно, не зайду.
Джон окинул её восхищённым взглядом.
– Великолепно! Я покажу тебе наш дом со стороны рощи – там мы никого не встретим. Есть поезд ровно в четыре.
Бог собственности и верные ему Форсайты, великие и малые, рантье, чиновники, коммерсанты, врачи и адвокаты, как и все трудящиеся, ещё не отработали своего семичасового
На станции они не увидели никого, кроме носильщиков да двух-трех незнакомых Джону фермеров, и пошли в гору по просёлочной дороге, где пахло пылью и жимолостью.
Для Джона, уверенного теперь в любимой и не боящегося новой разлуки, это было чудесное странствие, ещё более пленительное, чем их прогулки по холмам или вдоль Темзы. Это была любовь в лазоревом мареве – одна из тех ярких страниц жизни, на которых каждое слово и улыбка, каждое лёгкое касание руки были точно маленькие красные, синие и золотые бабочки, и цветы, и птицы, порхающие между строк, – счастливое бездумное общение, длившееся тридцать семь минут. К роще они подошли в тот час, когда доят коров. Джон не собирался дойти с Флёр до скотного двора, он хотел только привести её на такое место, откуда видно поле, сад и за ними дом. Они побрели между лиственниц и вдруг у поворота дорожки увидели Ирэн, сидевшую на стволе упавшего дерева.
Бывают разного рода удары: удар по позвоночнику, по нервам, по совести, но самый сильный и болезненный – удар по чувству собственного достоинства. Такой удар пришлось принять Джону теперь, когда он столкнулся с матерью. Он вдруг понял, что совершил некрасивый поступок. Привести Флёр открыто – да. Но украдкой… Сгорая от стыда, он призвал на помощь всю наглость, на какую только был способен.
Флёр улыбалась немного вызывающе. На лице Ирэн испуг быстро сменился равнодушно-приветливым выражением. Она заговорила первая:
– Очень рада вас видеть. Как мило, что Джон надумал привезти вас к нам.
– Мы не собирались заходить в дом, – выпалил Джон. – Я только хотел показать Флёр, где мы живём.
Мать его спокойно сказала:
– Зайдёмте выпьем чаю.
Сознавая, что только усугубил свою бестактность, Джон услышал ответ Флёр:
– Благодарю вас, я с удовольствием зашла бы, но мне надо вернуться к обеду. Я случайно встретила Джона, и мне захотелось посмотреть на его дом.
Как она владеет собой!
– Отлично, но всё-таки вы должны выпить у нас чаю. Мы вас отправим потом на вокзал. Мой муж будет рад вас видеть.
Взгляд матери, остановившись на миг на лице Джона, поверг его во прах, раздавил, как червя. Потом она пошла вперёд, и Флёр последовала за ней. Джон чувствовал себя ребёнком, плетясь следом за обеими женщинами, так свободно разговаривавшими об Испании и Уонсдоне и о доме на зелёном холме за деревьями. Он следил, как скрещивались их взгляды, как они изучали друг друга – эти два существа, которых он любил больше всех на свете.
Он издали увидел отца, сидевшего под старым дубом, и заранее страдал от унизительного приговора, который придётся ему прочитать во взгляде старика, в его спокойной позе, в его худощавой фигуре, старческой, но изящной; Джону уже чудилась лёгкая ирония в его голосе и улыбке.
– Это Флёр Форсайт, Джолион; Джон привёз её посмотреть наш дом. Устроим чай сейчас же – наша гостья торопится на поезд. Джон, распорядись, дорогой, и вызови по телефону такси.
Было странно оставить её с ними одну, и всё-таки – как, несомненно, предусмотрела его мать – сейчас это оказалось наименьшим из зол; Джон побежал в дом. Теперь он больше ни на минуту не увидит Флёр с глазу на глаз, а они не сговорились о следующей встрече. Когда он вернулся под прикрытием горничных и чайного прибора, в саду под старым дубом не чувствовалось и следа неловкости. Неловкость оставалась в нём самом, но от этого было не легче. Разговор шёл о выставке на Корк-стрит.
– Мы, старики, – сказал его отец, – тщимся понять, почему мы не можем оценить нового искусства; вы с Джоном должны нас просветить.
– Его надо рассматривать как сатиру – вам не кажется? – сказала Флёр.
Джолион улыбнулся.
– Сатира? Нет, мне думается, в нём есть нечто большее, чем сатира. Что ты скажешь, Джон?
– Не знаю, – замялся Джон.
Лицо его отца внезапно омрачилось.
– Мы надоели молодым – наши боги, наши идеалы.
Руби им головы, кричат они, низвергай кумиры! Вернёмся к Ничему! И видит небо, они
так и сделали – упёрлись в тупик. Джон поэт. Он тоже пойдёт этой дорогой и будет топтать под ногами то, что останется от нас. Собственность, красота, чувство – все только дым! В наши дни не должно быть никакой собственности, даже собственных чувств. Они стоят поперёк пути… в Ничто!
Джон слушал, ошеломлённый, почти оскорблённый словами отца, за которыми чуял непостижимый для него скрытый смысл. Он же ничего не хочет топтать!
– Ничто стало богом нынешнего дня, – продолжал Джолион, – мы пришли туда, где стояли русские шестьдесят лет назад, когда зачинали нигилизм.
– Нет, папа, – вдруг воскликнул Джон, – мы только хотим жить и не знаем как, потому что нам мешает прошлое, – вот и все.
– Честное слово, – сказал Джолион, – глубоко сказано, Джон. Это ты сам придумал? Прошлое! Старые формы собственности, старые страсти и их последствия. Закурим?
Уловив, как мать его подняла руку к губам – быстро, словно призывая к молчанию, Джон подал ящичек с папиросами. Он поднёс спичку отцу и Флёр, потом закурил сам. Стукнуло его по лбу, как говорил Вал? Когда он не затягивался, дым был голубой, когда затягивался – серый; Джону понравилось ощущение в носу и сообщаемое папиросой чувство равенства. Хорошо, что никто не сказал: «Как? Ты тоже начал курить?» Он стал как будто старше.
Флёр посмотрела на часы и поднялась. Мать Джона пошла с нею в дом. Джон, оставшись один с отцом, молча попыхивал папиросой.
– Усади гостью в автомобиль, друг мой, – сказал Джолион, – и когда она уедет, попроси маму вернуться сюда ко мне.
Джон пошёл. Он подождал в холле; усадил Флёр в машину. Им так и не представилось случая перекинуться словом; едва удалось пожать на прощание руку. Весь вечер он ждал, что ему что-нибудь скажут. Но ничего не было сказано. Как будто ничего не произошло. Он пошёл спать и в зеркале над туалетным столиком встретил самого себя. Он не заговорил, не заговорил и двойник; но оба смотрели так, точно что-то затаили в мыслях.