Себастьян Бах
Шрифт:
До Баха дошли слухи об этом скрытом поединке, но он не обвинял Телемана. Кунау он знал как автора программных библейских сонат, Телемана – как разностороннего и плодовитого композитора. Стоило ли им ссориться из-за места! Правда, Телеман был настолько привлекательной личностью – пожалуй, более привлекательной, чем талантливой, – что все невольно тянулись к нему и старались сделать для него что-нибудь приятное. Его предпочитали блестящему Матесону. Неглубокий, нетребовательный и именно в силу этого всюду терпимый и всем приятный, Телеман умел пленять своим чудесно легким характером. Его непритязательная откровенность нравилась всем.
И музыка Телемана была похожа на него самого: легкая, мелодичная, изящная и неглубокая. Ее было слишком много, и часто она напоминала что-то очень знакомое, но скучных страниц у него не попадалось, встречались места, полные очарования, особенно в кантатах. И Бах с удовольствием переписывал эти страницы.
Он не знал, как относится к нему Телеман. Но помнил, как совершенно неожиданно, приехав как-то в Эйзенах и узнав, что у Баха родился сын, Телеман предложил себя в крестные отцы. И во время церемонии и после нее он держался с такой милой простотой, в меру шутливо, в меру торжественно, что очаровал всю семью. А потом уехал и долго не напоминал о себе.
Телеман приблизился к Баху своей легкой походкой.
– Я держал пари с Матесоном, что именно вы получите первую премию, – сказал он, ласково сощурив выпуклые глаза, – Матесон полагает, что вторую. Это тоже не плохо: место помощника органиста. Но я верю в другое.
– Благодарю, – отвечал Бах, – но не все от нас зависит. И притом…
– А как поживает мой крестник? – прервал его Телеман, еще ласковее сощурившись.
У него была привычка внезапно обрывать собеседника, и это уязвляло Баха. Но, поскольку речь зашла о сыне, он собирался ответить обстоятельно.
– Благодарю. Эммануил делает большие успехи. На клавесине играет совсем хорошо, а на скрипке…
– Много народу сегодня, не правда ли? – снова прервал его Телеман. – Всех привлекло состязание!
И, обведя глазами зал, он воскликнул:
– Все-таки явился! Глядите!
Это восклицание относилось к Рейнкену, 96-летнему «патриарху» органистов. Для него в первом ряду поставили особое кресло. Его зрение и слух настолько сохранились, что он посещал концерты, чтобы полюбоваться на своих «детей», «внуков» и «правнуков». С его прибытием воцарилась тишина, но сам Рейнкен нарушил ее: еще до того как музыканты почтительно усадили его на место, он приблизился к ним, стуча палкой, и хоть руки у него дрожали, а длинная седая борода приобрела зеленоватый оттенок с тех пор, как Бах видел его в Галле, он громко и отчетливо произнес:
– Здорово, мальчики! Музыканты весело зашумели.
– Что ж тут смешного, если старшему из вас только пятьдесят лет?
Усевшись, он спросил:
– Ну, так как? Снова будем ломать комедию? Музыканты знали, на что намекает Рейнкен. Они призваны сюда, чтобы сказать свое мнение, но окончательный суд произнесут не они, а церковное начальство. Кунау сказал своим тихим голосом:
– Ваша милость всегда были недоверчивы.
– Я прожил без малого век. А это не проходит даром.
– Я не так мрачно смотрю на жизнь, дедушка! – сказал Телеман: ему позволялось называть Рейнкена так фамильярно. – Жизнь все-таки права!
– Немецкое искусство сильно! – подхватил Матесон.– Оно всегда утвердит свое господство!
И он произнес целую речь по этому поводу.
– Как говорит, а? – Рейнкен обратился к Баху.– Прямо садись и записывай!
Бах промолчал.
– Сразу видно юриста, да и писателя вдобавок! Но мне, признаться, всегда подозрительно то, о чем слишком много говорят.
Бах почти не принимал участия в разговоре. Еще недавно он стремился к людям, спасаясь от тоски. Теперь же среди музыкантов, казалось бы близких ему, чувство одиночества только усилилось.
Состязание долго не начиналось. Кого-то еще ждали. Наконец был подан знак, и Иосиф Диллинг, опытный гамбургский органист, ответив на необходимые вопросы, сел за орган.
Бах играл вторым. Он почему-то долго не начинал, это даже обеспокоило Телемана.
Фантазия, которую он играл, начиналась тяжелыми аккордами в низком регистре. Мелодия, ниспадающая полутонами, то и дело прерывалась паузами, словно вздохами. И в пассажах, вздымающихся из глубины и снова как бы падающих в пропасть, слышались стенания и слезы. А в басу мерно гудел погребальный звон.
Так Бах рассказывал о своем горе. Но внезапно, одним движением перешагнув в мажорный строй, он выбрался из мрака. Страх еще трепетал в отголосках, похожих на содрогания, но и они ослабевали. И спокойная мелодия удивительной чистоты воцарилась в притихшем зале. Казалось, женский голос тихо пел, и прощальное благословение слышалось в нем. В первый раз после своего несчастья Бах думал о Марии-Барбаре без раскаяния, а только с благодарностью и печалью.
Он плакал во время этого прощания, сидя за органом, скрытый от всех и необходимый всем в эти минуты. И когда, освобожденный от тоски, от немоты, от невысказанной скорби, он перешел к заключительной фуге, его прежняя стремительность чудесно возродилась. Казалось, никогда еще не играл он так вдохновенно, никогда его ритмы не действовали так магически, никогда орган не звучал полнее.
Смутно различая лица, Бах снова очутился среди музыкантов.
– Первый, первый! – воскликнул Телеман. – Какое может быть сомнение!
Рейнкен ободряюще тряс бородой.
В тот день играл еще молодой Хейтман, самодовольный франтоватый малый. Он не мог быть опасным соперником ни для кого из выступавших. Его прослушали рассеянно. Во второй половине дня должны были выступить еще трое. На другой день с утра предполагалось оглашение результатов.
Бах прослушал своих соперников и ушел. До позднего вечера его не было в гостинице: он бродил за городом. Вернувшись к себе, он уснул как убитый в своем холодном номере, а на другое утро опоздал к оглашению.
Но по лицам музыкантов и особенно Рейнкена, который сидел понурившись, он догадался о поражении. Вторая премия досталась Диллингу, но первую получил Иоган Хейтман, самый ничтожный из всех соискателей. Как это произошло?
Рейнкен сказал:
– Церковная касса теперь пополнилась! Шептали о том, что Хейтман пожертвовал на церковь четыреста талеров. Это действительно было так.
Но музыканты не могли пожаловаться, что их мнением пренебрегли. Матесона и Телемана спросили, что они думают о музыке Баха. Они сказали, что какова бы ни была музыка Баха сама по себе, его игра выше слов! И она все покрывает. Церковному настоятелю понравился их ответ. Его решение отвергнуть Баха было принято еще до этого разговора, но знаменитые композиторы, признавшие только игру, успокоили его совесть. В конце концов для церкви надо сочинять музыку!