Седьмой крест. Рассказы
Шрифт:
Фюльграбе был из всех семерых единственный, кого Георг знал еще до лагеря. Не раз, сидя за кассой в своем магазине, выкладывал он марку на подписной лист, с которым приходил к нему Георг, и теперь даже в самые тяжелые минуты он не мог забыть своего раздражения: его-де втянули, уговорили, а он не умеет отказывать.
Альберта Бейтлера, очевидно, уже нет в живых. Долгие недели терпел он и унижался, уверяя, что его вина ничтожна — какие-то валютные махинации, но под конец стал точно бешеный, и его перевели в штрафную команду к Циллиху. Сколько же зверских ударов пришлось вынести Альберту, если даже из его отупевшего сердца была высечена эта искра протеста!
Я еще замерзну здесь, подумал Георг. Меня найдут. Потом детям будут показывать место у стены — вот здесь когда-то был найден беглец, замерзший осенней ночью в те дикие времена. Который может быть теперь
Он вспомнил о своем школьном товарище Пауле Редере. Десять лет играли они в камешки на одном и том же дворе и следующие десять лет — в футбол. Потом Георг потерял его из виду, так как сам сделался другим человеком, а маленький Редер остался прежним. Теперь он представлял себе его круглое, усыпанное веснушками личико, как милый сердцу, но навеки запретный родимый край. Вспомнил он и о Франце. Франц хорошо относился ко мне, сколько он сил на меня ухлопал! Спасибо, Франц. Потом мы рассорились. Только вот из-за чего? Интересно, что с ним сталось? Выдержанный, крепкий и верный человек.
У Георга перехватило дыхание. Из бокового придела на пол упало косое отражение витража — может быть, он был освещен лампой, зажженной в доме по ту сторону соборной площади, или фарами проходившей машины — громадный, горящий всеми красками ковер, внезапно развернувшийся в темноте; из ночи в ночь, зря и ни для кого бросали его на плиты пустого собора: ведь такие гости, как Георг, бывали здесь раз в тысячелетие.
И этот свет, зажженный, может быть, для того, чтобы успокоить больного ребенка или проводить в путь отъезжающего друга, оживлял, пока он горел, все скрытые здесь во мраке картины человеческой жизни. Да это, верно, те двое, думал Георг, которых изгнали из рая. А это, наверно, головы коров, они заглядывают в ясли, где лежит дитя, для которого нигде не нашлось места. А это тайная вечеря, когда он уже знал, что его предали; а это солдат, проколовший его копьем, когда он уже висел на кресте… Георг давно забыл многие из этих картин. Иных он никогда и не видел, дома у него этим уже не интересовались. Но все, что смягчает одиночество, может утешить человека. Не только то, что выстрадано другими сейчас, одновременно с тобой, может поддержать тебя, но и то, что было выстрадано давно.
Свет на улице погас. Мрак стал еще чернее. Георг вспомнил о своих братьях, особенно о младшем — он сам растил его с той нежностью, с какой растят скорее котенка, не дитя. Вспомнил и о собственном сыне, которого видел только один раз. Затем не вспоминал уже ни о чем определенном. Образы рождались перед ним и таяли — то смутные, то слишком яркие. Вместе с иными вставали куски улицы, школьный двор, спортивная площадка, с другими — река или роща, облако. Картины наплывали как бы сами собой, чтобы он мог ухватиться за то, что ему было дорого. Затем все стало уже настолько смутным, что он не мог представить себе ни лица матери, ни чьего-нибудь лица вообще. Ему резало глаза, словно он все это видел в действительности. Далеко, далеко от него, где уже никакого собора быть не могло, вспыхнуло что-то пестрое. Проехала машина. Свет фар скользнул по окнам, на пол упало отражение, а когда свет заскользил дальше по стене, снова наступил мрак.
Георг прислушался. Мотор продолжал стучать. Георг услышал взрыв визга и хохота, голоса женщин и мужчин, очевидно слишком тесно набившихся в машину. Они проехали. Окна быстро закидали цветными отблесками промежутки между колоннами, отблески вспыхивали и гасли все дальше и дальше от Георга. Голова его опустилась на грудь. Георг заснул. Он упал на больную руку и проснулся от боли. Глухая ночь была уже позади. Кусок стены перед ним посветлел. В порядке, обратном вчерашнему, темнота начала испаряться, колонны и стены заструились, словно собор был построен из песка. Тронутые едва брезжущим утренним светом, проступили на окнах картины, но не в сияющих, а в тусклых, смутных тонах. Колонны перестали струиться, и все начало отвердевать. Гигантский свод храма отвердевал
Мне давно пора, решил Георг. Он выполз из ниши. Зубами и здоровой рукой затянул узелок со сброшенным тряпьем. Засунул узелок между одной из могильных плит и колонной. Все его тело напряглось, глаза заблестели: он ждал той минуты, когда кистер отопрет двери.
А тем временем пастух Эрнст приветствовал свою Нелли ласковым баском, который собачка так хорошо знала, что от радости по ней пробежала дрожь.
— Нелли, — сказал пастух Эрнст. — А она все-таки не пришла, Софи-то, вот дурочка! Она не знает, Нелли, где искать свое счастье. Но мы все-таки потом заснули, верно? Мы не мучились!
У Мангольдов еще было тихо, но в хлеву у Марнетов уже кто-то гремел ведрами. Эрнст взял полотенце и клеенчатую сумку, в которой держал бритвенные и умывальные принадлежности и направился к Марнетовой колонке. Вздрагивая от холода и удовольствия, он растер шею и грудь и вычистил зубы. Затем повесил карманное зеркальце на забор и начал бриться.
— У тебя найдется для меня немножко теплой водицы? — спросил он Августу, увидев в зеркальце, что она подходит, неся ведра с молоком.
— Да, зайди, — сказала Августа.
— Ишь какая ты стала добрая после замужества, Августа, а раньше была ерш ершом.
— А ты чуть свет уже успел выпить?
— Даже кофе не пил, — отозвался Эрнст. — Мой термос лопнул к чертям.
Там, далеко внизу, на берегу Майна, в густом тумане, люди просыпались, ворча и зевая, и зажигали лампы. Из ворот крайнего дома в Либахе вышла повязанная платочком девушка лет пятнадцати — шестнадцати. Платочек был так бел, что ее тонкие брови выделялись под ним особенно отчетливо. Спокойная, уверенная, что ее друг вот-вот появится, как обычно, на тропинке, ведущей вдоль стены, девушка даже не смотрела в ту сторону, а прямо перед собой. И действительно, из-за ограды показался Гельвиг, тот самый Фриц Гельвиг, ученик сельскохозяйственного училища, и вошел в ворота. Молча, почти без улыбки, девушка подняла руки; они обнялись и поцеловались; а из кухонного окна две женщины — бабушка девушки и пожилая кузина — смотрели на них, не сочувствуя и не порицая, как смотрят на то, что происходит ежедневно. Несмотря на юность, эта пара считалась женихом и невестой. Когда они поцеловались, Гельвиг зажал лицо девушки между ладонями. Они играли в игру — кто первый засмеется, но обоим не хотелось смеяться, они только смотрели друг на друга — глаза в глаза. Как почти все в деревне, они находились в дальнем родстве, и у них были одинаковые карие глаза, но более светлого и прозрачного оттенка, чем обычно в этой местности. Они глядели друг на друга не мигая, глубоким и правдивым, как говорится, невинным взором. И говорится верно, ибо можно ли определить лучше то, что было в их глазах? Еще никакая вина не омрачала этой ясности, никакая догадка, что сердце человека под гнетом жизни идет порой на многое, а человек утверждает потом, будто он не понимал, в чем дело, — но отчего же сердце его тогда так яростно и больно колотилось? Нет, никакое горе не омрачало этого ясного взора, кроме того, что до свадьбы еще далеко. Так они смотрели до тех пор, пока друг друга не потеряли. Веки девушки слегка дрогнули.
— Фриц, — сказала она, — а ведь ты теперь получишь обратно свою, куртку.
— Надеюсь, — сказал юноша.
— Боюсь, ее совсем испортили, — сказала девушка. — Знаешь, этот Альвиг, который сгреб его, он ведь прямо зверь.
Накануне по деревням только и было разговору что о беглеце, пойманном во дворе у Альвигов… Когда больше трех лет назад был основан лагерь Вестгофен, когда построили бараки и стены, протянули колючую проволоку и расставили часовых, когда затем прибыла первая колонна, встреченная хохотом и пинками, — в этом и тогда уже принимали участие Альвиги и им подобные, — когда ночью крестьяне услышали крики и вой и даже выстрелы, всем стало не по себе. Люди осеняли себя крестом: избави бог от такого соседства! Те, кому приходилось идти на работу в обход полем или лесом, видели иной раз и заключенных под охраной, на наружных работах. И многие шептали про себя: «Эх, бедняги!» А потом стали призадумываться: чего они там роются?