Седьмой крест. Рассказы
Шрифт:
— Хорошо бы.
— Постой-ка, — сказал шофер.
Георг засунул больную руку за борт куртки. До сих пор он видел шофера только сзади. Он и сейчас не мог разглядеть его лица, так как шофер писал, приложив к стене накладную. Затем парень вошел в ворота.
Георг ждал. Против ворот улица слегка поднималась в гору. Здесь еще не было тумана, казалось, потухает летний день, — так мягко отсвечивал на мостовой закат. Напротив была бакалейная лавка, за ней прачечная, затем мясная. Двери лавок хлопали, звякали колокольчиками. Прошли две женщины с покупками, мальчик жевал сосиску. Эту силу и блеск повседневной жизни — как презирал он их раньше! Вот если б войти туда, вместо того чтобы ждать здесь, быть приказчиком в мясной, рассыльным в бакалейной, гостем в одном из этих домов! Сидя в Вестгофене, он представлял себе улицу совсем иной. Тогда ему казалось, что на каждом лице, в каждом камне мостовой отражается позор, что скорбь должна приглушать каждый шаг, каждое слово, даже игры детей. А на этой улице все было мирно, люди казались довольными.
— Ганнес! Фридрих! — крикнула
Может быть, Мейснер и Дитерлинг тоже так разгуливают со с моими невестами, когда им дают увольнительную.
— Ладно! — отозвались обе пары, пошептавшись. И когда они, топая, вбежали в домик и старуха закрыла окно, улыбаясь довольной улыбкой оттого, что к ней идут молодые, веселые гости — может быть, родственники, — Георгом овладела такая печаль, какой он, кажется, еще никогда за всю свою жизнь не испытывал. Он заплакал бы, если бы не внутренний голос, который в самых горестных снах утешает нас тем, что сейчас все это уже не имеет значения. А все-таки имеет, решил Георг. Шофер вернулся — здоровенный малый, черные птичьи глазки на мясистом лице.
— Лезь, — сказал он коротко.
Шофер принялся ругать туман.
— А зачем тебе в Майнц? — спросил он вдруг.
— В больницу хочу.
— В какую?
— В мою прежнюю.
— Ты, видно, любишь хлороформ нюхать, — сказал шофер. — А меня ни за какие деньги в больницу не заманишь. В феврале, когда была гололедица… — Они чуть не наехали на два автомобиля, которые остановились впереди. Шофер затормозил, выругался. Эсэсовцы пропустили передние машины и подошли к грузовику пивоваренного завода. Шофер протянул вниз свои бумаги.
— А вы?
Все в целом обошлось не так уж плохо, мелькнуло в голове Георга, я сделал только две ошибки. К сожалению, всего заранее не предусмотришь. В нем сейчас происходило то же, что и при самом первом его аресте, когда дом был внезапно оцеплен: мгновенная расстановка по местам всех чувств и мыслей, мгновенное выбрасывание за борт всякого хлама, прощание со всем и вся и вот…
На нем была коричневая вельветовая куртка, в этом не могло быть никакого сомнения. Часовой сравнил приметы. Просто удивительно, сколько вельветовых курток попадается за три часа по дороге между Вормсом и Майнцем, сказал следователь Фишер, когда Бергер перед тем доставил к нему еще одного такого курточника. Видимо, этот костюм пользуется большой популярностью среди местного населения. Все остальные приметы были заимствованы из документов от декабря тридцать четвертого года, когда Георг был заключен в Вестгофен. Кроме куртки, ни одна из примет не подходит, решил часовой. Этот мог бы быть его отцом; ведь, судя по фото, беглец был сверстником часовому, крепкий малый с гладкой дерзкой мордой, а у этого рожа плоская, скучная, нос толстый, губы вывороченные. Он махнул рукой: «Хайль Гитлер!»
Молча ехали они несколько минут со скоростью восьмидесяти километров в час. Вдруг шофер опять затормозил посреди пустой, безлюдной дороги. «А ну, слезай, — приказал он. Георг хотел возразить. — Слезай», — повторил шофер угрожающе, и его толстое лицо скривилось, так как Георг все еще медлил. Шофер сделал движение, словно намереваясь вышвырнуть Георга из машины. Георг соскочил, он снова зашиб больную руку и тихонько вскрикнул от боли. Пошатываясь, побрел он дальше, а фары грузовика мелькнули мимо и тотчас исчезли, проглоченные туманом, опустившимся за последние несколько минут на дорогу. Мимо Георга то и дело проносились автомашины, но он уже не решался остановить одну из них. Он не знал, сколько часов надо еще идти, сколько часов он уже идет. По пути из Оппенгейма в Майнц Георг вошел в маленькую деревушку с ярко освещенными окнами. Но он побоялся спросить, как называется эта деревушка. Временами он чувствовал на себе взгляд проходившего по улице или смотревшего из окна крестьянина, и взгляд этот казался ему таким упорным, что он проводил рукой по лицу, словно желая стереть его. Какие же это он украл башмаки, что они уносили его все дальше и дальше, тогда как в нем самом уже давно угасли и воля и желание идти дальше? Вдруг он услышал довольно близко впереди какое-то перезванивание. Рельсы кончались у маленькой площади, показавшейся ему деревенской площадью. И вот он стоит в толпе людей на конечной остановке трамвая. Заплатил тридцать пфеннигов и разменял свою марку. В вагоне было сначала довольно свободно, но на третьей остановке, возле какой-то фабрики, пассажиры набились битком. Георг сидел, не поднимая глаз. Он ни на кого не смотрел, радуясь только этой тесноте и теплу, присутствию всех этих людей: сейчас он был спокоен, он чувствовал себя чуть ли не в безопасности. Но когда отдельный пассажир толкал его или всматривался в него, он сразу холодел.
Георг сошел на Августинерштрассе и зашагал вдоль трамвайной линии к центру города. Он вдруг очнулся. Если бы не рука, он чувствовал бы себя легко. Это сделала улица, толпа и вообще город, который никого не оставляет в полном одиночестве, или так, по крайней мере, кажется. Ведь, наверно, одна из этих тысяч дверей гостеприимно открылась бы перед ним, только бы найти ее! В булочной он купил две булочки. Болтовня старух и молодых женщин вокруг о ценах на хлеб и его качестве, о детях и мужьях, которые его съедят, — неужели она все эти годы так и не прекращалась? «А что же ты воображаешь, Георг?» — сказал он себе. Да, она никогда не прекращалась и никогда не прекратится. Он поел на ходу, стряхнул крошки, приставшие к куртке Гельвига. Заглянул в ворота дома, где во дворе
Вошел, твердо ступая на всю ногу, кистер — ведь место было для него привычное, а то, что он делал, было его профессией — и сразу же положил конец изумлению Георга. Топая, ходил он между колоннами, возвещая громко и почти сердито: «Сейчас запирать будем. — Женщинам, которые никак не могли оторваться от своих молитв, он сказал скорее наставительно, чем утешая их: — Господь бог и завтра никуда не денется». Георг испуганно вскочил. Женщины медленно прошли мимо кистера в ближайшую дверь. Георг вернулся к той двери, в которую вошел. Однако она была уже заперта, и он заторопился, чтобы вслед за женщинами пройти через середину собора, но тут у него блеснула мысль. Он вдруг замедлил шаги и присел за большой купелью, а кистер запер и другую дверь.
Эрнст-пастух уже загнал овец. Он свистит своей собачке. Здесь, наверху, вечер еще не наступил. Над холмами и деревьями небо еще только желтоватое, как те холсты, которые женщины слишком долго хранят в сундуках. Внизу туман лежит такой густой и ровной пеленой, что кажется, будто равнина со своими большими и малыми роями огоньков поднялась и деревушка Шмидтгейм лежит не на склоне холма, а на краю равнины. Из тумана доносится вой гехстских гудков, грохот вагонов. Смена кончилась. В городах и селах женщины собирают ужинать. Уже позванивают внизу на шоссе велосипеды рабочих, едущих домой. Эрнст поднимается на холм и останавливается у придорожной канавы. Он выставил ногу. Он скрестил руки на груди. Он смотрит туда, где около трактира Траубе начинается подъем: на его губах появляется насмешливая и высокомерная улыбка, — должно быть, по адресу господа бога и сотворенного им мира. Каждый вечер ему доставляет удовольствие сознание, что люди там внизу вынуждены слезать с велосипедов и вести их в гору.
Через десять минут мимо него прошли первые рабочие — потные, серые, уставшие.
— Эй, Ганнес!
— Эй, Эрнст!
— Хайль Гитлер!
— Катись со своим хайлем!
— Эй, Пауль!
— Эй, Франц!
— Некогда, Эрнст, — отозвался Франц.
Он тащил велосипед через ухабы, на которых утром так весело подскакивал. Эрнст обернулся и посмотрел ему вслед. «Что это с парнем?» — подумал Эрнст. Наверно, опять из-за девчонки. Ему вдруг стало ясно, что он недолюбливает Франца. И на что такому девушка! Если кому нужна, так мне. Он постучал в кухонное окно Мангольдов.
Вернувшись домой, Франц сейчас же прошел в кухню.
— Добрый вечер!
— Добрый вечер, Франц, — пробурчала тетка.
Суп уже был разлит по тарелкам — картофельный суп с сардельками. По две сардельки каждому мужчине, по одной женщинам, по половинке ребятам. Мужчины — старик Марнет, старший сын Марнетов, зять, Франц. Женщины — фрау Марнет, Августа. Дети — Гэнсхен и Густавхен. Дети пили молоко, взрослые — пиво; кроме хлеба, подали колбасу, так как супа было в обрез. Фрау Марнет еще во время войны научилась почти полностью обходиться в хозяйстве своими средствами. Она доила скотину, колола свиней, искусно лавируя среди всевозможных предписаний и запретов.