Сегодня и ежедневно
Шрифт:
– В получку отдам, дядя Коля, ладно? Сейчас у меня нету такой суммы...
Тая стояла с каменным лицом. Она и бровью не повела. Так, только глянула на меня мельком. А я успел увидеть, что там, на дне ее глаз, где раньше клокотала лава, теперь прыгает смех. Она опустила ресницы.
Я сказал:
– Жаль. Ну, на нет и суда нет. До получки я, конечно, дотяну, не помру с голода. А выпить для встречи надо бы. Коньяку, что ли... Налей-ка, Тая.
Она испуганно посмотрела на меня и хотела было сказать, что нету, запрещено и еще что-нибудь, но я смотрел на нее строго, прямо в глаза, и она вдруг поняла что-то,
Я сказал:
– И себе, Тая, налей. В честь моего приезда. Ничего.
Она не ответила ни слова. Взяла маленькую и налила себе.
Лыбарзин обиженно надул губки:
– Ну как же это, Таисия Михайловна? Ведь я же просил, а вы отказали. Запрещено!.. Для меня запрещено, а для Николая Иваныча...
Тая сказала ему ласково и увещевательно, как маленькому:
– Нельзя вам равняться...
У него разбежались глаза. Я такого никогда не видел. Один зрачок в левом углу глаза, а другой - в правом. Феерия-пантомима.
Он пробормотал:
– Не буду я пить.
Но я сделал вид, что не расслышал.
– Ну, - сказал я, - за здоровье Таисьи Михайловны!
– И выпил.
Сразу за мной выпила и Тая. Лыбарзин выпил третьим. Тая нарезала ломтиками крупное желтое яблоко.
Издали кто-то махнул мне рукой. Это был Панаргин, помощник Вани Русакова. Высокий и медлительный, он подошел ко мне и быстро сунул для рукопожатия шершавую руку. Небрежно кивнул Лыбарзину. Тае отдельно. Лицо у него было в крупных, сползающих книзу морщинах, выражение глаз, красных и воспаленных, тревожное.
– Выпьешь?
– сказал я.
– Не до того, - прогудел Панаргин, и так как мне было хорошо известно, что ему всегда было именно до того, я спросил его:
– Что с тобой?
– Плохие дела, брат, - сказал Панаргин мрачно.
– Говори скорей.
– Лялька болеет, а Русакова нет.
– Где же он?
– Завтра объявится. Черт его дернул лететь самолетом. Теперь припухает в Целинограде. У них там не взлетная погода...
– Что с Лялькой?
– Болеет, ну... не знаю... Вид плохой, стонет. Пойдем посмотрим!
Я сказал:
– Пошли.
– Будь друг, - обрадовался Панаргин, - сделай милость. Ум хорошо, а два - сам знаешь. Стонет, не ест, беда на мою голову.
– Бежим, - сказал я, выгрызая зернышки из яблока.
– Тая, заверни мне булочек десяток.
Она кивнула.
– Я не за себя, - сказал Панаргин, - ты не думай. Ляльку жалко. Ведь это какая артистка! Безотказная. Разве она слон? Золото она, а не слон! Лучше любого человека.
– Не канючь, - сказал я.
– Сейчас поглядим. Пойдем.
– Я обернулся к Тае. Она протянула мне пакет. Там лежали плюшки.
– За мной, - сказал я Тае, - ладно?
– Не беспокойся, - сказала она.
Лыбарзин делал вид, что плохо понимает, о чем мы говорим с Панаргиным. Ему не хотелось идти с нами и возиться с какой-то больной слонихой. У него, вероятно, были кое-какие денежки в кармане, и он томился возле Таи. В нем еще жила надежда на бутылочку твиши, на тепло, и на уют, и на оркестр, который "дует стиляжку".
Я сказал:
– Я сегодня у тебя ночую, Тая.
И пошел на конюшню.
5
Да,
– Лялька.
Она чуть шевельнула ушами и медленно переступила передними ногами, потом открыла свой человеческий, грустный глаз. Давненько мы не виделись с ней, давненько, что и говорить, и вполне можно было позабыть меня, выкинуть из головы и сердца, но тогда, когда мы виделись, мы крепко дружили, встречались каждый день, и сейчас Лялька меня узнала мгновенно. Я это увидел в ее глазах. Она не стала приплясывать от радости и трубить "ура" во весь свой мощный хобот, видно, ей не до того было, сил было мало. Просто по глазам ее я увидел, что она меня узнала, и глаза ее пожаловались мне, они искали сочувствия у старого друга. Она два раза похлопала ресницами и покачала головой, словно сказала: "Вот как привелось свидеться... Скверные, брат, дела".
И все-таки она сделала над собой усилие и, немного приподняв хобот, тихонько и длительно дунула мне в лицо.
– Узнала, - сказал Панаргин голосом, полным нежности.
– Ну что за животное такое, девочка ты моя...
– Да, - сказал я, - узнала, милая.
И я вынул из пакета плюшку и протянул ее Ляльке.
– Лялька, - сказал я, - Лялька, на булку.
Она снова подняла свой слабый хобот. Дыхание у нее было горячее. Я держал сладкую пахучую булку на раскрытой ладони. Но Лялька нерешительно посопела и отказалась. Хобот ее равнодушно, немощно и на этот раз окончательно повис над полом. Я прислонил пакет с булками к тумбе.
– Что такое, - сказал я, - еду не берет. Температура, по-моему.
– Ну, да, - сказал Панаргин, - простыла, наверно. Здесь сквозняки, черти бы их побрали, устроили ход на задний двор, а дверь не затворяют, дует прямо по ногам, ее и прохватило. Она же хрупкая. Не понимают, думают, раз слон, так он вроде паровоза, все нипочем, и дождь и ветер, а она хрупкая.
– Кашляет?
– Да нет, не слышно, а дышит трудно.
– И давно она так?
– Да с утра. И завтракала лениво. Я обратил внимание - плохо ест.
Я зашел сбоку и стал обходить Ляльку постепенно, вдоль туловища, и прикладывал ухо к наморщенной и шуршащей Лялькиной коже. Где-то, далеко внутри, как будто за стеной соседней комнаты, мне услышались низкие однообразные звуки, словно кто-то от нечего делать водил смычком по басовой струне контрабаса.
– Бронхит, по-моему, - сказал я.
– Только бы не воспаление легких, боже упаси.
– По-моему, надо кальцекса ей дать.
– Ей встряска нужна и согреть надо, что ей кальцекс, вот уж верно, как говорится, слону дробинка...