Сексуальная жизнь Катрин М. (сборник романов)
Шрифт:
Сообщества
Существуют два способа мыслить множества. Первый заключается в представлении толпы, которая стирает любые признаки индивидуальности и где все тонет в однородной массе. Второй рождает образ цепи, где, напротив, то, что различает отдельные элементы, служит также для их соединения. Так, один союзник компенсирует слабость другого, а сын, бунтующий против родительского гнета, походит на отца. Уже самые первые мои мужчины превратили меня в посланца и представителя бесконечной сетевой структуры, узнать всех членов которой — не хватит целой жизни, я стала полусознательным звеном гигантской — на старозаветный лад — семьи.
Читателю уже, наверное, понятно, что, будучи пугливой и неуверенной в сфере социальных отношений, я превратила сексуальную жизнь в убежище, где могла без труда укрыться от конфузивших взглядов и светских бесед, для поддержания которых у меня недоставало практики. Короче говоря, для меня не существовало понятия «взять инициативу в свои руки». Я никогда никого не «клеила» и ни за кем не ухаживала. Но я всегда, в любых обстоятельствах, без малейшего колебания, без единой задней мысли, всеми отверстиями тела и каждым уголком сознания была в полном распоряжении тех, кто изъявлял желание мной воспользоваться. Именно эта безотказность проявляется как основная черта моей личности при приложении к ней постулатов теоремы Пруста, то есть при рассмотрении проекции моего образа, прошедшего сквозь призму взглядов окружавших меня людей: «Ты никогда ни от чего не отказывалась, ты всегда была согласна и не манерничала», «Ты не была совсем уж пассивна, но никогда не делала первый шаг», «Ты была всегда очень естественна, ни развратна, ни недотрога… может быть, только капельку
Мой первый мужчина познакомил меня со вторым. Среди коллег Клода была супружеская пара, лет на двенадцать старше нас, с которыми у Клода завязалась дружба. Он был невысокого роста, но спортивного сложения, а ее монгольское лицо, обрамленное коротко стриженными светлыми волосами, поражало невероятной красотой. Она также отличалась довольно суровым характером, что нередко случается с интеллигентными сексуально раскованными женщинами. Вполне возможно, что, прежде чем познакомить меня с ним — то есть обставить все таким образом, чтобы мы очутились в одной постели, — Клод некоторое время спал с ней. Между нами четырьмя завязались отношения «диссоциированного эшанжизма», и мы не позаботились «интегрировать» диссоциированные связи даже после того, как я и Клод сняли небольшую квартирку на одной лестничной площадке с ними. Когда она приходила к нам повидать Клода, то я непременно отправлялась в их квартиру на встречу с ним. Перегородка между квартирами служила чем-то вроде разделительной черты на экране телевизора — по обе стороны виртуальный зритель мог бы увидеть совсем разные фильмы. Правило было нарушено лишь однажды. Это произошло в Бретани, где у них был дом, в котором мы проводили иногда по нескольку дней. Я помню тот день и мягкий холодный свет, заливавший комнату и освещавший диван в углу, на котором расположился хозяин. Я сидела на краешке. Клода не было дома, а хозяйка сновала туда-сюда, погруженная в домашние хлопоты. Он поглядел на меня тем странным, безвольным, почти рабским взглядом, свойственным некоторым мужчинам, даже когда они отдают самые строгие приказания, притянул к себе, взял за подбородок, поцеловал, после чего направил мою голову вниз, к члену. Так было даже лучше. Я предпочитала приводить его член в боевую готовность, скорчившись в три погибели, чем тянуться за долгим поцелуем. Я отсосала на «отлично». Возможно, именно во время этого эпизода мне стало окончательно понятно, что я обладаю ярко выраженными способностями к минету. Его ладонь покоилась у меня на голове, и я чутко повиновалась ее малейшим движениям, легкими касаниями задающим ритм, и старалась максимально скоординировать движение рук и губ. Все это я прекрасно помню. Однако самым ярким воспоминанием остаются взгляды. Время от времени я была вынуждена набирать в легкие очередную порцию кислорода, для чего приходилось поднимать голову. В такие парадоксальные моменты моему взгляду становилось доступным то, что до этого было сокрыто огромной молнией на ширинке, и я замечала, как она (хозяйка) смотрела на него — нежная опустошенность ее взгляда вызывала в памяти слепые глазницы статуи, — а он на нее. Его взгляд был какой-то потерянный, вопрошающий. Сегодня мне кажется, что я тогда — еще смутно и неуверенно — поняла, что даже при условии, что искренние отношения между друзьями растут и ширятся вольно и без принуждения, подобно вьющейся лозе, не знающей препятствий и свободно стремящейся к солнечному свету полной и ничем не ограниченной свободы, недостаточно просто отдаться на волю пьянящего потока чувства причастности к этому коллективному чуду: рано или поздно неизбежно наступает одиночество, и тогда приходится принимать очень личное решение о том, как жить и вести себя в дальнейшем. Я люблю это одиночество.
Когда я начинала свою деятельность в качестве критика, мир искусства и «около искусства» состоял из множества групп, организаций и разного рода сообществ, явки которых, как правило, происходили не в кафе, а на выставках, в редакциях или галереях. Внутри таких социальных образований, естественно, кипели страсти и плодились во множестве мимолетные любовные встречи и эфемерные романы. Я в то время жила прямо посреди квартала Сен-Жермен-де-Пре, где были сгруппированы большинство галерей современного искусства, и это давало мне немаловажное преимущество: устроить жаркую любовную паузу в перерыве между двумя выставками не составляло ровным счетом никакого труда. Воспоминания. Вот я шагаю по улице Бонапарта в сопровождении новоприобретенного приятеля-художника, весьма застенчивого юноши, которому природная робость не позволяет поднять голову ни при каких обстоятельствах: ни когда он растягивает свой рот до ушей в попытке сложить какую-то фантасмагорическую улыбку, ни когда он буравит меня взглядом своих внимательных глаз, упрятанных за толстенные стекла очков. Я уже не помню, как он умудрился донести до меня мысль о том, что хочет со мной переспать (наверняка как-то очень целомудренно и несмело, что-нибудь вроде «Знаешь, мне бы очень хотелось заняться с тобой любовью»). Вряд ли я ответила что-нибудь, достойное воспоминания. Я была предельно сосредоточена на принятом решении. Я веду его к себе. Он покорно следует за мной по пятам, даже не подозревая, что его неуверенный пугливый взгляд, которым он неотступно следит за мной из-под толстых линз, служит для меня дополнительным побуждением, можно даже сказать — понуканием. Решение перерастает в решимость, и мой спутник от этого немного даже растерян. Его растерянность доставляет мне большое удовольствие, и пьянящее чувство упоения собой охватывает все мое существо: что за геройский поступок! Но парня необходимо успокоить и придать ему немного уверенности в собственных силах. Для этого я выбираю простую тактику: прикидываюсь соплячкой, только недавно сбежавшей от непосильного родительского гнета. Я заявляю, что «хочу все». Он продолжает глазеть. Один из моих знакомых тех дней, который не раз поднимался по той же лестнице и входил в ту же комнату в мансарде с той же целью, сегодня признается, что всякий раз его охватывало ощущение, будто он находится в борделе, а какая-то тряпка невнятного цвета, служившая мне в те дни, должно быть, покрывалом, лишь усиливала это ощущение — ему казалось что она служит исключительно для того, чтобы минимально оградить белизну простыней от следов многочисленных любовных забав!
Большая шумная компания. Мы идем на выставку, организованную Жермано Селаном в одном из музеев Генуи. Клод, Жермано и прочие уходят вперед, а я задерживаюсь у картин в компании Уильяма — он один из участников выставки. Уильям старается проделать со своими руками сложнейшую операцию незаметно для окружающих и в результате припечатывает мне лобок своей ладонью. Я в свою очередь ухватываю его за бугор, начинающий вырисовываться между ног, и в который раз поражаюсь особому качеству твердости этого продолговатого органа: это скорее жесткость предмета, плотность объекта неживой природы, чем части живого организма. У Уильяма очень своеобразная манера смеяться — когда вы слышите его смех, у вас немедленно создается впечатление, что он не смеется, а целуется взасос. Он радостно учит меня английскому:
«Cock, Pussy».
Некоторое время спустя он проездом в Париже. На выходе из «Ла-Рюмери»
[4]
он сует мне в ухо свои мокрые губы и шепчет: «
I want to make love with you».
Из глубины зала почтового отделения на углу улиц Ренн и Фур, где я зажата в простенке возле служебной двери, раздается мой стон:
«I want your cock in my pussy».
Смех, метро, снова улица Бонапарта, опять та же комната в мансарде. Уильям, Генри и множество других будут там частыми гостями. Там много и прилежно трахались — вдвоем и в группе. Поводом обычно служила какая-нибудь бедняжка, попавшая в коварные сети моих юношей, которой следовало красочно и убедительно объяснить, что удовольствие, разделяемое более чем двумя партнерами, несравненно сильнее, чем скучные бинарные радости. Это удавалось не всегда, и тогда наступал мой черед выходить на сцену в роли защитницы, а иногда даже и утешительницы. Молодые люди незаметно исчезают покурить на лестнице; я ничего не говорю, я глажу, я тихонько касаюсь губами — девушке всегда легче с девушкой. Никто, естественно, не мешал им просто покинуть нашу компанию, однако ни одна никогда этого не сделала, даже та, что призналась Клоду спустя двадцать лет — они пронесли дружеские отношения сквозь все эти годы, — что ее категорический отказ, скоро переросший в бурные истерические рыдания, был вызван тем фактом, что она была девственницей. Генри сохранил воспоминания о другой посетительнице моей маленькой квартирки, с которой я заперлась на кухне (служившей также туалетной комнатой) для того, чтобы помочь ей умыться и напудрить носик — бедолага ударилась в такие слезы, что все лицо было замазано растекшейся косметикой. Генри, однако, утверждает, что сидел в общем на этаже туалете и сквозь открытые окошки все слышал. Он слышал, как мы испускали стоны. Она, несомненно, наивно хотела попижонить, а мне только того и надо было, чтобы коварно воспользоваться ситуацией.
Любопытный случай инверсии чувственности заключается в том, что я очень редко замечаю старания ухаживающего за мной мужчины — это происходит оттого, что мне хотелось бы отменить все ухаживания вообще, но об этом позже, — но тотчас понимаю, когда нравлюсь женщине. Тем не менее мне никогда в голову не приходила мысль искать сильных ощущений сексуального толка на женской стороне. О! Мне хорошо знакомо непереносимое упоение, что приносит порхание пальцев по безбрежно раскинувшемуся пространству нежной кожи, которое дарит почти любое женское тело и которое так редко можно встретить в мире мужчин. Но я окуналась в этот волшебный мир исключительно для того, чтобы не нарушать правила игры. Впрочем, мужчина, который неизменно предлагал мне треугольник именно такой конфигурации, очень быстро становился в моих глазах скучным и вялым типом. Несмотря на это, я обожаю смотреть на женщин, я буквально пожираю их взглядом. Я в состоянии сделать самое точное описание всего гардероба, перечислить вплоть до мельчайших деталей содержимое косметичек и даже сделать несколько замечаний, касающихся особенностей телосложения женщин, с которыми работаю, и все это выйдет гораздо лучше и вернее, чем у мужчин, разделяющих их жизнь. На улицах я шпионю за женщинами и разглядываю их с нежностью, не знакомой ни одному повесе. Я знаю каждый тип трусиков и соответствующие — пусть едва заметные — особенные складочки на ягодицах. Я умею по амплитуде покачивания бедер угадать высоту каблука. Но мое восхищение никогда не перерастает пределов визуального удовлетворения. Переступая эту границу, мои чувства трансформируются в симпатию и сестринское уважение ко всем женщинам-трудягам, ко всем тезкам (после войны девочек Катрин появилось великое множество) и неутомимым храбрым борцам за сексуальные свободы. Одна из них — полноценная нежная лесбиянка, не гнушавшаяся, впрочем, группового секса с представителями обоих полов, — как-то заметила мне, что если этимологически слово «подруги» обозначает «ложащиеся под одного друга, «под-друга», то мы с ней точно являемся настоящими подругами.
Из каждого правила есть исключение. Это случилось и со мной во время одной импровизированной групповухи, куда одна половина видавших виды участников втянула вторую половину — сплошь неофитов. Некоторое — весьма продолжительное — время я провела, развалившись на толстом плотном ковре черного цвета, застилавшем пол ванной комнаты, в компании совершенно круглой блондинки, Девушка состояла сплошь из округлостей: округлости щек, шеи, грудей, ягодиц (естественно), даже икр. Ее имя произвело на меня сильное впечатление. Имя было великолепно, она звалась Леона. Леона принадлежала к той половине гостей, для которой это был первый опыт подобного рода, и ее пришлась довольно долго упрашивать присоединиться к остальным. Теперь она была совершенно обнаженной и устроилась, словно маленький позлащенный Будда в храме, на небольшом бордюре, окружающем ванную, и это привело к тому, что я, в свою очередь, очутилась несколько ниже. По какой таинственной причине мы оказались в тесной ванной комнате, в то время как большая и просторная квартира была в полном нашем распоряжении? Возможно, потому что она была робкой и несмелой дебютанткой и я — о, в который раз! — почувствовала необходимость исполнить роль чуткой и внимательной жрицы на церемонии инициации? Я погрузила лицо в ее набухшее, сочащееся влагалище. Никогда ранее мне не приходилось отведывать такого сочного плода; представители некоторых южных народов совершенно правы — такое чудо можно уподобить единственно спелому, мягкому персику, целиком заполняющему рот потоками плоти и сока. Словно ненасытная пиявка, я впивалась в ее половые губы и, напившись, оставляла душистый плод и тянулась что было сил языком туда, к входу — вкусить той сладости, с которой не сравнятся ни нежность подъема грудей, ни деликатная линия плеча. Леона была довольно спокойной девушкой, и не в ее темпераменте было спазматически извиваться в любовных судорогах — она ограничивалась короткими прерывистыми стонами, негромкими и как бы закругленными, что, впрочем, прекрасно соответствовало ее внешнему облику. Эти стоны звучали очень искренне, и от этого я испытывала настоящий восторг. С каждым новым стенанием я все яростнее прижималась губами к выступающему посреди великолепия влагалища бугорку плоти. Когда наши групповые забавы подошли к концу и полная переодевающихся людей квартира превратилась в некоторое подобие раздевалки спортклуба, Поль, всегда отличавшийся прямотой, со смехом поинтересовался у Леоны: «Ну как? Было здорово?! И надо было ломаться!» Та потупила взгляд и прошептала, что было действительно неплохо, а кое-кто — это «кое-кто» она произнесла с очевидным нажимом — был в особенности хорош. Я подумала: «Господи, сделай так, чтобы это была я!»
Почитывая Батайя,
[5]
мы наспех сляпали себе философию, но сегодня, оглядываясь на ту лихорадочную эпоху и слушая рассуждения Генри, я не могу с ним не согласиться в том, что наши непрерывные совокупления, равно как безудержный прозелитизм, были протуберанцами избыточной энергии не наигравшейся всласть юности. Когда несколько сплетенных тел обрушивались на кровать — которая в моей крохотной квартирке помещалась в алькове, что только усиливало ощущение, что мы играем в прятки, — это, как правило, означало, что игры, начатые за ужином — нащупывать под столом разутыми ногами гениталии друг друга и воздевать к потолку пальцы, предварительно погруженные в специально выбранный беловатый полупрозрачный соус, — продолжаются и остановиться нет никакой возможности. Генри параллельно забавлялся другой игрой — заявиться на такие вечера в сопровождении девушки, подцепленной полчаса назад в какой-нибудь галерее; мы все играли в веселые поиски в четыре часа утра адреса смутно полузнакомой барышни с твердым намерением склонить ее к пороку. Иногда это нам удавалось, иногда нет. Иногда нам удавалось, но не все: девушка позволяла себя трогать, щупать и тискать, снять с себя лифчик и, возможно, даже чулки, но заканчивала праздник крепко прилепив ягодицы к стулу в метре от кровати, отказываясь участвовать, но убеждая присутствующих, что «все в порядке, мне очень хорошо и так, и я просто посмотрю, и не следует беспокоиться». Мне нередко приходилось встречать подобных персонажей, взбирающихся на совершенно лишний в данных обстоятельствах стул или умудряющихся каким-то чудом сохранять равновесие и невозмутимость на краешке кровати, в то самое время как в нескольких сантиметрах от их лица в воздухе мелькают разгоряченные члены. Эти люди не принимают никакого участия в действии, и поэтому о них нельзя сказать, что они «заворожены» последним. Сантиметры пространства перетекают в единицы времени и отбрасывают сидящих назад — или вперед — в другую эпоху, иное время, превращая в прилежных, терпеливых зрителей научно-популярного документального фильма.
Наш прозелитизм сложно было назвать таковым в полной мере, так как маленькие обязательные испытания, которые должны были быть адресованы тестируемым и прозелитируемым, в большей мере в конечном итоге касались нас самих. Помню, как мы с Генри очутились в большой буржуазного стиля квартире из тех, что обитающие в них интеллектуалы сохраняют почти в нетронутом виде — голый скрипучий паркет, низкие потолки и очень мало света. Хозяин квартиры, наш приятель-бородач, непрестанно невыразительно смеющийся, женат на очень современной женщине, которая, несмотря на это, участвовать в наших забавах отказывается наотрез и идет спать, а мы идем играть в нарушение всех норм морали и нравственности, и я помню как, захлебываясь, хохочу под струями их мочи. Генри поправляет меня, утверждая, что в тот вечер он мочился на меня в одиночестве. Может быть, это и так, но я точно помню, что, для того чтобы нарушить нормы, мы предусмотрительно поместились в ванную, а потом отправились трахаться на балкон. Помню также несколько месяцев, проведенных у подруги. Мне выделена маленькая комната в мансарде с узкой кроватью и, время от времени, несколькими котами в качестве товарищей по несчастью. Когда к подруге приходит приятель, она обыкновенно оставляет дверь спальни открытой, и мне все слышно. Однако мне даже в голову не приходит попытаться к ним присоединиться. Мне чужого не надо, и ее дела меня не интересуют — я скорчиваюсь на кровати, и мне кажется, что я снова маленькая девочка. Однако с упорством детей и зверей я делаю все, что в моих силах, чтобы впутать ее в