Сексус
Шрифт:
Как идут его личные дела – никто никогда не получил бы ответа на этот вопрос. Личных дел не было. Он отмахивался от них руками и ногами – неужели нельзя спросить о чем-то более глубоком и важном?
Первая его жена умерла из-за врачебной ошибки, вторая сошла бы с ума, если бы знала, о чем мы рассуждаем. Он мог размышлять о чудесных современных зданиях, в которых хотел поселить жителей Новой Республики Человечества, и не мог очистить свое маленькое гнездо от клопов и прочих паразитов; по причине своей вовлеченности в мировые события – в наведение порядка в Африке, на Гваделупе, в Сингапуре и других местах – в его собственном доме порядка было маловато, что означало немытую посуду, незастланную постель, разнокалиберную мебель, прогорклое масло, неработающий бачок в туалете, протекающие трубы, грязные расчески на столе, в общем, милое, жалкое, умеренно безумное
Друг, в доме которого мы оказались, был, как сообщил нам Кронский, натура художественная. Состоять в дружбе с великим Кронским мог художник только необыкновенный, один из тех, кто возвещает человечеству приход Золотого века. Друг Кронского был сразу и художником-живописцем, и музыкантом, и одинаково велик в обоих воплощениях. По причине его отсутствия мы лишились возможности услышать его музицирование, но зато могли полюбоваться картинами. Но только некоторыми, поскольку большую часть своих картин он уничтожил. Он уничтожил бы все, если бы не Кронский. Я спросил мимоходом, чем же он сейчас занят. Оказалось, руководит показательной лесной школой для умственно отсталых детей в Канаде. Кронский сам организовал это предприятие, но слишком занят общими вопросами, чтобы вникать в мелкие хозяйственные детали. Кроме того, друг его болен туберкулезом и ему полезно постоянно жить на свежем воздухе. Но Кронский посылает ему телеграммы с самыми различными указаниями. Это только начало, уже скоро они освободят обитателей больниц и богаделен и докажут обществу, что бедняк может сам позаботиться о бедняке, слабый о слабом, калека о калеке, а дебил о дебиле.
– Это и есть картина твоего приятеля? – спросил я Кронского, когда он включил свет и огромная масса желтовато-зеленой блевотины обрушилась на нас со стены.
– Одна из его ранних работ, – сказал Кронский. – Он ее сохранил из чисто сентиментальных побуждений. Лучшие вещи я отправил в хранилище. Но тут есть одна вещица, она даст тебе некоторое представление о его возможностях. – И он посмотрел на «вещицу» с гордостью, словно сам был создателем этого шедевра. – Великолепно, правда?
– Ужасно, – сказал я. – У него комплекс дерьма. Его, должно быть, родили на задворках, в луже, которую напрудил старый мерин, в гнусный февральский день да еще рядом с нефтеперегонным заводом.
– Можешь говорить все, что угодно, – немедленно отомстил мне Кронский. – Ты не умеешь распознавать подлинного художника. Тебя только позавчерашние революционеры восхищают. Ты дохлый романтик.
– Твой приятель, может быть, и революционер, но не художник, – не унимался я. – Он же ничего не любит, в нем только ненависть, но и то, что он ненавидит, не может изобразить. У него рыбий глаз. Ты говоришь, что он болен туберкулезом, да нет – у него разлитие желчи. И он смердит, и квартира его смердит. Почему ты не откроешь окна? Воняет, словно здесь собака сдохла.
– Не собака, а морская свинка. Я использовал эту квартиру под лабораторию, вот здесь немножко и пахнет. У вас очень чувствительный нос, мистер Миллер. Вы эстет.
– А выпивка здесь найдется? – спросил я.
Выпивки, конечно, не было, но Кронский предложил сбегать.
– Возьми чего-нибудь покрепче, – сказал я. – Меня здесь тошнит. Понятно, почему этот тип подцепил чахотку.
Кронский ретировался как-то даже застенчиво.
– Ну как? – взглянул я на Мару. – Дождемся его или смоемся отсюда?
– Это будет очень невежливо. Нет, давай подождем. А мне нравится его слушать. Даже больше – мне интересно. И он очень высоко тебя ставит. Это видно по тому, как он на тебя глядит.
– Он только поначалу интересен, – сказал я. – Если честно, он мне до смерти надоел. Я эту чепуху много лет слушал. Херня чистейшая. Он, может, и умный, но с зайчиком в голове. Помяни мое слово, он когда-нибудь покончит с собой. И кроме того, у него дурной глаз. Всякий раз после встречи с ним мои дела обязательно разлаживались. От него же смертью несет, неужели ты не чувствуешь? И он вечно то брюзжит, то балаболит, как мартышка. Как ты можешь заводить такого друга? А он хочет, чтобы ты стала подругой его печалей. В чем его печали, я понять не могу. Он печалится о судьбах мира.
Кронский вернулся с каким-то жутким пойлом. Ничего другого, сказал он, в такое время достать нельзя. Сам он редко выпивал больше наперстка, и ему было все равно, отравимся мы или нет. Он-то надеется, что мы отравимся, сказал он. А у него – депрессия. И депрессия, кажется, рассчитанная на всю ночь. Мара, как последняя идиотка, почувствовала к нему жалость. А он, вытянувшись на софе, улегся головой ей на колени. Началась другая стадия: ирреально-безличностная скорбь обо всем мироздании, не факты и обличения, как раньше, а песня, записанная на диктофон, песня, обращенная к миллионам обездоленных существ во всем мире. Доктор Кронский всегда пел эту песню в темноте, лежа головой на женских коленях, пощипывая пальцами ковер на полу.
Его голова, похожая на раздувшуюся кобру, пригрелась на Аридных коленях, слова текли изо рта, как течет газ из неплотно закрученного вентиля. Это было заклинание простейшей, неделимой человеческой частицы, протодуши, блуждающей в подземельях всеобщего страдания. Доктора Кронского больше не было, были только боль и муки, сталкивающиеся, как позитроны и нейтроны, в вакууме, оставшемся от исчезнувшей личности. В этом состоянии несуществования даже внезапное, чудесное рождение Всемирной Республики Советов не высекло бы из него ни искорки энтузиазма. Говорили нервы, железы внутренней секреции, селезенка, печень, почки, сосуды и капилляры, почти выступающие на поверхности кожи. Но кожа сама была оболочкой мешка, в котором чередовались кости, мышцы, сухожилия, пропитанные кровью, жиром, лимфой, желчью, мочой, калом и всем прочим. Смертоносные микробы копошатся в этом вонючем мешке; микробы одолеют в конце концов – не важно, как и когда – коробку с упакованным в ней веществом серого цвета, называемую вместилищем разума. Тело всегда в заложниках у смерти. И доктор Кронский, такой живой, такой витальный в рентгеновских лучах мировой статистики, хрустнет, как вошь под грязным ногтем, когда настанет время вылезать из кокона. В часы такой мочеполовой депрессии в голову доктору Кронскому не приходило, что с точки зрения Всеобщего Разума смерть может принимать совсем другое обличье. Он столько резал, рассекал, препарировал человеческих тел, что воспринимал смерть весьма конкретно: она была для него шматком остывшего мяса, брошенного на цинковый стол покойницкой. Электричество выключено, машина остановилась, а через некоторое время появится запах. Voila, нет ничего яснее и проще! Самое привлекательное существо, какое только можно вообразить, после смерти становится странным, холодным куском какой-то водопроводной трубы. Он наблюдал свою жену, когда омертвление уже овладевало ею: несмотря на всю свою привлекательность, она была замороженной треской, заметил он вскользь. Мысль о страданиях, перенесенных ею, уступила место проникновению в то, что происходило внутри этого тела. Смерть уже вошла в это тело, и работа смерти зачаровывала Кронского. Смерть всегда с нами, утверждал он. Смерть прячется в темном углу и ждет подходящего момента, чтобы поднять голову и ударить. Единственно реальное, что нас связывает, – постоянное присутствие смерти в каждом.
И Мару захватило все это. Она поглаживала его по волосам и тихо мурлыкала, словно вбирала в себя ровно струящееся шипение газа, выходящее из тонких бескровных губ. Мне было неприятно именно ее сочувствие страдальцу, а не унылая монотонность его заклинаний. Образ Кронского ассоциировался у меня с тоскующим козлом, и это было смешно. Он проглотил слишком много пустых консервных банок, он обожрался бракованными автомобильными деталями. Он был ходячим кладбищем фактов и цифр. Он умирал от статистического несварения.
– Знаешь, что ты должен сделать? – сказал я как можно спокойнее. – Ты должен покончить с собой. Сейчас, в этот вечер. Тебе и впрямь жить не для чего, зачем себя обманывать? Мы скоро уйдем, а ты – давай! Ты парень дошлый, знаешь, как это сделать по-тихому и чисто. По-моему, это твой долг перед миром. Тебя ведь тошнит от самого себя.
Как током ударили эти слова страдающего доктора Кронского. Словно дельфин над водой взлетел он над своим ложем и мигом оказался на ногах. Потом хлопнул в ладоши и с грациозностью хромого носорога сделал несколько па. Он впал в экстаз, как впадает в экстаз золотарь, узнав, что жена произвела на свет очередное чадо.