Сексус
Шрифт:
Тут наш герой открывает глаза и снова становится самим собой, другими словами, человеком, который здесь отказывается верить тому, что его сознание показывало ему там. Они, вероятно, завели длинный разговор, успокаиваю я себя, опуская занавес над соблазнительными картинками. Она и не подумает лечь под этого потного, с немытыми волосами инкуба. Целоваться к ней он, наверное, полезет, но она очень хорошо умеет позаботиться о себе. Интересно, Мод еще не спит? Чувствую, как у меня встает… Подходя к дому, расстегиваю штаны и выпускаю малыша на волю. Пещера Мод. Когда хочет, Мод определенно пилиться умеет. Застать ее полусонной, без очков. Лечь тихонько, прижаться к ней. Я вставил ключ в замок, толкнул обитую железом дверь. Холодный металл и горячая плоть. Пробраться к ней, пока она спит. Я крадусь наверх, стаскиваю с себя одежду. Слышу, как она поворачивается, она будет спать, повернувшись ко мне своей теплой задницей… Я осторожно скользнул в постель, устраиваюсь возле нее… Она притворяется спящей мертвым сном. Не слишком грубо, а то ей придется проснуться. Надо так, будто я сам делаю это во сне, иначе она может обидеться, оскорбиться. Я коснулся самым кончиком ее распушенных волос, зарылся в них. Она и не шевельнулась. Да ей же самой хочется, только она и виду не покажет. Тварь! Прекрасно, валяй, изображай хладный труп! Я немножко передвинул ее, совсем немножко, и она прореагировала на
4
На следующий вечер ко мне зашел мой старый приятель Стенли. Мод его терпеть не могла, и у нее были на это свои резоны. Всякий раз, когда он смотрел на нее, в его взгляде легко можно было прочесть примерно такое: «Если б эта стерва жила со мной, я бы взял топор и зарубил бы ее к чертовой матери». В Стенли полно запрятанной вглубь ненависти. Он и теперь такой же костлявый и жилистый, каким пришел из Форт-Оглторпа, прослужив несколько лет в кавалерии. В ту пору больше всего ему хотелось кого-нибудь прикончить. Он убил бы и меня, своего лучшего друга, если бы знал, что сможет удрать после этого. Совсем зеленым столкнулся он с грязью мира и теперь отшатнулся от него, аккумулировав злобу и мстительность. Он был уверен, что никаких успехов у меня нет и не будет и что я тону все глубже и глубже, и водился со мной для того, чтобы лишний раз убедиться в этом. «Ты нигде, никогда, ничего не добьешься, – говаривал он мне. – Ты похож на меня: безвольный, без честолюбия и амбиций».
Но одна амбиция во мне все-таки обнаружилась, причем общая с ним: писательство. Когда лет пятнадцать назад мы принялись писать друг другу письма, она очень нас воодушевляла. Форт-Оглторп оказался подходящим местом для Стенли: там его сделали пьяницей, игроком, вором. Это и придало интерес его письмам. В них ничего не было об армейской жизни, а все об экзотических писателях-романтиках, которым он пытался подражать. Стенли не следовало возвращаться на Север, ему надо было бы сойти с поезда в Чикамагуа, зарыться в табачных листьях и коровьих лепешках, обзавестись какой-нибудь скво 29 . Вместо этого он вернулся на Север, в похоронное бюро, нашел себе здоровенную польскую деваху с плодоносными яичниками, навьючил на горб выводок маленьких поляков и среди кухонных чанов и кастрюль пытался что-то писать. Теперь он редко затевал разговоры о чем-нибудь сегодняшнем, он предпочитал плести всяческие небылицы о людях, которых он любил и почитал на военной службе.
29
Женщина (обыкновенно жена) у североамериканских индейцев.
В Стенли были все отрицательные качества поляков. Он был самонадеян, язвителен, вспыльчив, притворно великодушен, романтичен, как вышедшая в тираж курва, надежен, как дурак, и невероятно вероломен в придачу. А сверх того его просто разъедали зависть и ревность.
В
30
Пики с узкими разноцветными вымпелами были на вооружении польской конницы между двумя мировыми войнами.
Обратный путь домой мы совершали по мрачной, безрадостной земле, уставленной цистернами с бензином, чанами с мазутом, курящимися трубами и другими испарениями нашей славной цивилизации. Эта дорога домой проясняла мне, что я попросту ничто, кусок дерьма, клочок того мусора, который сжигали в наваленных на пустырях кучах. Я шел домой среди едкого смрада горящих химикалий, тлеющих отбросов и прочей гадости. Поляки были породой, не причастной к этому, и их язык представал передо мной как дымящиеся руины неведомого мне далекого прошлого. Как мог я тогда предполагать, что однажды поеду через весь их диковинный край в поезде, набитом евреями, вздрагивающими от страха всякий раз, когда какой-нибудь поляк обращался к ним? Что мне придется схватиться на французском (мне, маленькому говнюку из Бруклина!) с польским дворянином, потому что я не в силах был смотреть на этих дрожащих от страха евреев? Что я поеду в поместье польского графа взглянуть, как он малюет слащавую картинку для парижского Salon Automne? Пробираясь по вонючей грязи рядом с моим бешеным, исходящим желчью другом Стенли, как мог я вообразить себе все это? Как мог я поверить, что такой вот безвольный, лишенный амбиций, я сумею в один прекрасный день вырваться на свободу, научусь новому языку, новому стилю жизни, полюблю его, резко порву все нити, и это возвращение домой будет видеться мне как кошмар, бред, рассказанный каким-нибудь идиотом в ледяную пронизывающую ночь, когда на заброшенной станции маешься в ожидании пропущенного тобой нужного поезда?
В тот особенный вечер и малышу Керли случилось заглянуть ко мне. Мод и его не особенно жаловала, отчасти из-за того, что слишком возбуждалась, когда он, воспользовавшись тем, что она наклоняется над духовкой, ловко поглаживал ее по заду. Керли всегда казалось, что исполняет он это абсолютно незаметно, а Мод всегда спускала ему такие шутки, думая, что это происходит случайно. Стенли всегда делал вид, что ничего не видит, но под столом его костлявые пальцы сжимались, словно кислота капнула на его ржавые костяшки. Я ведь все замечал, даже новые трещины на стенной штукатурке; я мог вглядываться в них бесконечно, дали бы мне время, я повторил бы, не пропустив ни одной запятой, ни единого тире, всю историю рода человеческого, так и не отведя глаз от того квадратного дюйма штукатурки, на который уставился вначале…
В ту особенную ночь погода была теплой, а трава бархатной. Не было никакого смысла торчать дома и молча терзать друг друга. И Мод не терпелось нас выставить: мы оскверняли святилище; кроме того, у нее вот-вот должна была начаться менструация, а в такое время она становилась крикливой, раздражительной, совсем плохой. Лучшее, что мне следовало бы сделать, – выйти из дому и ввязаться в какое-нибудь веселенькое приключение; это чудесным образом принесло бы ей облегчение, хотя мне это казалось невозможным, я ведь никогда не занимался подобными пустяками специально ради нее. Многие ночи ей приходилось сидеть в одиночестве и молиться, чтобы я вернулся домой на носилках. Она была из тех женщин, которые, случись такое, произнесли бы совершенно искренне: «Хвала Господу, что такое наконец случилось!»
Мы вышли в парк, прогулялись немного, а потом улеглись навзничь в невысокой траве. Небо, эта бескрайняя чаша покоя, смотрело на нас дружелюбно. И я чувствовал себя удивительно покойно, ясно, отрешенно, словно мудрый отшельник.
К моему удивлению, Стенли был настроен на другой лад. Он говорил, что мой непременный долг – порвать с Мод, что он, как мой друг, поможет мне сделать то, что я не в силах сделать сам.
– Предоставь это мне, – наборматывал он мне в ухо, – и я все для тебя устрою. Только потом не прибегай ко мне и не говори, что ты об этом жалеешь, – добавил он.
Я поинтересовался, каким образом собирается он устроить мою жизнь.
– А это уж не твоя забота, – ответил он. – Ты ведь в отчаянии, не так ли? И ты хочешь рвануть от нее, верно?
Я покачал головой, улыбнулся. Улыбнулся, потому что казалось полным абсурдом, что из всех людей именно Стенли берется все устроить. А он держался так, будто давным-давно наметил всю интригу и ждал лишь благоприятного момента, чтобы осуществить свой замысел… Но ему хотелось побольше узнать о Маре, вполне ли я уверен в ней.
– Теперь о малышке, – говорил он своим обычным лениво-высокомерным тоном. – Здесь тебе, конечно, будет на первых порах трудно. Но пройдет время, и ты о ней забудешь, ты же никогда не был любящим отцом. Только не приходи ко мне с просьбой опять все уладить. Раз я берусь за такое дело, оно будет решено раз и навсегда. Полумер я не признаю. Ну вот, а тебе надо уехать в Техас или еще куда-нибудь. Я на твоем месте так бы и поступил. И не вздумай сюда возвращаться. Здесь все кончено, и ты начинаешь новую жизнь, совсем новую, будто только что родился… И ты сможешь это сделать, если захочешь. Я не могу, я схвачен. Вот почему мне хочется тебе помочь. Я даже не ради тебя это делаю, мне самому хотелось бы так поступить. И можешь потом обо мне забыть. Я бы забыл всех на твоем месте.