Сексус
Шрифт:
Когда сегодня я думаю об уловке, которая помогла мне освободиться, когда думаю, что вырвался из тюрьмы лишь потому, что та, которую я любил, захотела от меня отделаться, грустная растерянная улыбка появляется на моем лице. Как все переплетено и запутано! Мы благодарим того, кто всаживает нож нам в спину, мы убегаем от того, кто стремится нам помочь, мы поздравляем себя с удачей, не подозревая, что удача может обернуться трясиной, из которой не выберешься. Мы мчимся вперед, а голова обращена в сторону; очертя голову, несемся мы прямо к западне. И у нас нет другого пути – только в тупик.
Я иду по Бронксу. Пять или шесть кварталов – как раз хватает времени и пространства, чтобы закрутиться в штопор. Это здесь меня будет ждать Мона. Она нежно обнимет меня, мы так не обнимались прежде. Только пару часов проведем
Я люблю ее, люблю всей душой и телом. Она для меня – все. И все-таки она ничуть не похожа на женщину моей мечты, не похожа на то идеальное создание, которое я вообразил себе еще мальчишкой. Ничто не соответствует в ней тому, что являлось мне из глубин моей души. Она была абсолютно новым образом, чем-то чуждым, извлеченным Роком из неведомых сфер и кружащимся поперек моей дороги. Когда я смотрел на нее, когда – кусочек за кусочком – познавал ее в любви, я видел, что она ускользает от меня. Моя любовь все росла, складываясь в какой-то итог, но та, к кому я стремился с таким отчаянием, с такой жаждой, не давалась мне в руки, словно эликсир бессмертия. Она совсем моя, почти рабыня, но я не владею ею. Это мной владеют. Мной владеет любовь, с какой я еще никогда не встречался, – любовь, засасывающая в прорву, любовь, захватывающая целиком, до кончиков ногтей и грязи под ними, – а руки мои все шарят, все цепляются, все хватают, но стискивают только пустоту.
Как-то вечером, придя домой, я заметил краешком глаза одно из тех нежных творений гетто, которое словно посылает нам со своих страниц Ветхий Завет. У этих еврейских цветов должны быть имена Руфь или Эсфирь. А может быть, и Мириам.
Да, Мириам! Именно такое имя я искал. Чем поразило оно меня? Как могло столь простое наименование разбудить такие могучие чувства? Я все задавал себе этот вопрос.
Это имя из имен, Мириам! Если б я мог слить всех женщин в единый образ, если б мог этому идеальному образу придать все качества, привлекающие меня в женщине, это существо звалось бы Мириам.
Я совсем забыл прелестное создание, вызвавшее во мне эти размышления. Мне мерещился какой-то неясный след, но когда походка моя ускорилась, когда сердце забилось все сильнее и сильнее, память воскресила передо мной лицо, голос, фигуру, жесты той Мириам, которую я знал двенадцатилетним мальчишкой. Мириам Пейнтер – так она звалась. Лет пятнадцати, шестнадцати от силы, но уже вполне созревшая, сияющая жизнью, благоухающая как цветок и – недоступная. Она не была еврейкой и даже отдаленно не напоминала легендарных девственниц Ветхого Завета (а может, тогда я еще и не читал Ветхий Завет). У нее были длинные каштановые волосы, прямой открытый взгляд, большой рот; при встрече она всегда приветливо здоровалась со мной. Всегда ровная, всегда непринужденная, пышущая здоровьем и добротой, к тому же умненькая, полная сочувствия и понимания. С ней ни к чему были неуклюжие заигрывания, она всегда подходила ко мне сама, светясь лучезарной улыбкой, источая радость. Она проглотила меня и понесла дальше. Она обнимала меня как мать, согревала как любовница и терзала как ведьма. Никаких нечистых мыслей о ней у меня никогда не возникало: я никогда не желал ее, никогда не мечтал о ее ласках. Я любил ее так глубоко, так полно, что при каждой встрече с ней я как бы рождался заново. Мне надо было только, чтобы она оставалась жить, пребывать на этой земле, где бы то ни было в этом мире, и не умирала бы никогда. Я ни на что не надеялся, ничего не ждал от нее. Она существует, и мне этого хватает вполне. Да, я часто прибегал домой и, спрятавшись где-нибудь, громко молился Богу, благодарил Его за то, что Он послал к нам на землю Мириам. Что за чудо! Навеки благословенна такая любовь!
Не помню, как долго это длилось. И не имею ни малейшего представления, знала она о моем поклонении или нет. Да и так ли это важно! Я узнал любовь. Любовь, любви, любовью, о любви! Любить!
Ко времени встречи со своим вторым идеалом – Уной Гиффорд – я был уже болен. Пятнадцатилетний возраст и стоматит глодали меня. Как объяснить, что Мириам выпала из моей жизни без всякой драмы, очень тихо, незаметно? Она просто исчезла, перестала появляться, ее нигде не стало видно. Я даже не пытался разобраться, почему это произошло. Я не думал об этом. Люди приходили и уходили, вещи появлялись и исчезали. Я был в потоке, и это было совершенно естественно, хотя и необъяснимо. К этому времени я начал читать и читал много. Я был обращен вовнутрь, я закрывался, как закрываются ночью цветы.
Уна Гиффорд не принесла с собой ничего, кроме горя и страданий. Я хотел ее, она была нужна мне, я жить без нее не мог. Я не слышал от нее ни «да», ни «нет» по той простой причине, что у меня не хватало духу задать ей вопрос. Мне вот-вот должно было исполниться шестнадцать, мы оба были школьниками, и окончание школы предстояло на будущий год. Как могла девчонка твоих лет, на которую ты только пялишься и киваешь головой, стать женщиной, необходимой для твоей жизни? Как мог ты мечтать о женитьбе, не переступив еще порога настоящей жизни? И все-таки если бы тогда, в пятнадцать лет, я сбежал с Уной Гиффорд, женился бы на ней, нарожал бы с ней десяток ребятишек – это было бы правильным решением, чертовски правильным. И какое имеет значение, что я стал бы совершенно другим, скатился бы до самого низа? Что мне за дело, что я преждевременно состарился бы? Она была нужна мне. Я хотел ее, и это мое так и не удовлетворенное желание превратилось в рану, все расширяющуюся рану, ставшую наконец зияющей пропастью. Жизнь шла, и я совал в эту дыру все, что мог, лишь бы только ее заткнуть.
Когда я узнал Мону, я не имел понятия, до какой степени я ей нужен. Я не представлял себе, на какие перемены решилась она в своей жизни: изменить привычки, облик, переменить свое прошлое, чтобы явить мне тот свой образ, который соответствовал бы моему идеалу, а его она вычислила очень быстро. Она переменила все: свое имя, место своего рождения, свою мать, свое воспитание, своих друзей, свои вкусы, даже свои желания. Она и мое имя решила изменить. Теперь я превратился в Вэла, уменьшительное от Валентин; имя это, как мне всегда казалось, пристало бы больше какому-нибудь изнеженному юнцу, маменькину сынку, но, удивительное дело, когда оно выпархивало из ее уст, то звучало вполне для меня пригодно. Никто, однако, не звал меня Вэлом, хотя и слышали постоянно, как она ко мне так обращалась. На моих друзей не подействовал гипноз этого изысканного имени, я оставался для них тем же, кем был.
Изменения, перемены… Как сейчас вижу нашу первую ночь во владениях доктора Онирифика. Мы принимали душ, содрогаясь при виде полчищ тараканов, усеивавших стены ванной. Мы лежали в постели под пуховым стеганым одеялом. Мы выдали блестящий сеанс любви в этой чужой проходной комнате с причудливой обстановкой. Всю ночь мы тесно прижимались друг к другу, я, ушедший от жены, она, ушедшая от родителей. Толком мы и не знали, почему согласились на этот дом. Будь мы в здравом рассудке, никому из нас не пришло бы в голову выбрать такое пристанище. Но мы не были в здравом рассудке. Нас колотила лихорадка новой жизни, и мы оба чувствовали себя виновными, мы оба совершили преступление, затеяв эту великую авантюру. Мона чувствовала это острее, чем я. Вначале. Это она была виновата в разрыве. Брошенный мной ребенок, ребенок, а не жена, которой она лишь едва сочувствовала, – вот что угнетало ее. И конечно же, страх. Боязнь того, что однажды я проснусь и пойму, что совершил ошибку. Она старалась изо всех сил стать для меня незаменимой, любить меня с такой беззаветностью, с таким самопожертвованием, что прошлое не могло не испариться. Она поступала так неосознанно, но цеплялась за меня с таким отчаянием, что, когда я вспоминаю это время теперь, слезы навертываются мне на глаза – ведь она была мне нужнее, чем я ей.