Селеста 7000(изд.1971)
Шрифт:
— Ну походи, походи… Тебе, старуха, оказывается, надо еще погулять, а то сердчишко сорвешь. Совсем как спортсмен-стайер. Пробежит он кругов двадцать до финиша и не останавливается, а только замедлит бег. Я в Лужниках видел. А Лужники, старуха, это такой стадион… — Он не успел закончить фразу: его окликнул вышедший на веранду Запата.
— Плохо дело, Габриэль. Нас кто-то выдал. Через полчаса здесь будут солдаты Уэрты.
Он оглянулся на сопровождавшего его хозяина лошади. Потный и грязный после бешеной скачки, тот только махнул рукой.
— Полчаса — большой срок, Эмилиано, — предупредил мысль Рослова Риос. — Поднимай людей и уводи их в горы.
— Сколько людей тебе понадобится? — отрывисто спросил Запата.
— Тридцати достаточно. Только патронов побольше. На часок-другой их задержим.
Рослов прикидывал потом, как бы он поступил в этом случае, не скованный характером Габриэля. Каждый человек смел задним числом, и только немногим удается проявить смелость на деле. Да и он ли, Рослов, проявил эту смелость? Ведь Габриэль опередил его. Рослова это мучило, он не понимал, что сознание Габриэля было его сознанием, что Селеста не разделил их и точно подсказал ему, что он — решающий фактор эксперимента. В сущности, так и было: ничто не отделяло математика от хлебороба. Хлебороб мыслил как математик, а математик рассуждал, опираясь на жизненный опыт хлебороба, и оба жили и действовали как один, но с удвоенной волей, удвоенной силой, удвоенной храбростью и осторожностью.
Он распорядился закрыть северные ворота, подождал, пока Запата выведет отряд из поместья, и закрыл южные. Он расставил своих людей вдоль каменной ограды парка, помня, что разбросанные огневые точки могут создать впечатление, что гасиенду охраняет большой отряд, а не тридцать человек с двумя десятками патронов на каждого.
На втором этаже в проеме окна Шпагин и Смайли устанавливали пулемет. Рослов нагнулся и, прищурив глаз, посмотрел в прорезь прицела. Он увидел дорогу, покрытую сухой красноватой пылью. Удивительной была эта реальность пейзажа. Ни полные ненависти к помещикам монологи Запаты, ни суетливая возня пацифиствующего епископа, ни обросшие лица неделями не брившихся партизан не убеждали с такой силой в смещении пространства и времени, как эта кирпично-пыльная, иссушенная адовым солнцем дорога.
— Подпустите их к воротам и не давайте рассредоточиться, — сказал он, — они не знают, что их ожидает. Весь их расчет — застать нас врасплох.
— Всю жизнь мечтал пострелять из такого старья, — ухмыльнулся Смайли.
А Шпагин даже растерялся как будто.
— Ты что? — удивился Рослов.
— Никогда не держал в руках такого ружья.
— Это ты не держал, а Серафим Пасо бьет птицу на лету… А где епископ?
— оглянулся Рослов.
— Кто его знает, — беспечно отозвался Смайли. — Наверно, заткнул уши ватой и ждет канонады.
Если бы Смайли знал, к чему приведет его беспечность, то наверняка бросился бы искать Джонсона, а найдя, не спускал бы с него глаз. Но он не знал этого, и Рослов не знал, а поэтому, потрепав по плечу Шпагина — Пасо: «Держись, старик, бывает и хуже», вышел из превращенного в пулеметное гнездо кабинета и поднялся по винтовой лестнице на чердак. Сквозь грязное чердачное оконце он разглядел все еще пустую дорогу, сужающуюся к горизонту, и где-то в самом конце ее почти не видное глазу красноватое облачко пыли. Рослов знал, что это за облачко, что через пять — десять минут оно превратится в головной отряд уэртистов. Сколько в нем солдат? Во всяком случае, больше, чем у него. Во сколько раз больше? Вдвое? Вчетверо? Разве это имело значение, когда по дороге к Сьерра-Ахуско уходил отряд Эмилиано. Им нужен всего час, чтобы оказаться в безопасности. Ну что ж, Рослов — Риос подарит
Он выбил рукояткой пистолета оконное стекло и крикнул:
— Всем постам приготовиться! Огонь по моему приказу.
Сунул пистолет в кобуру, снял с плеча винтовку, долго прилаживал ее на оголенной раме окна. Оно было вырублено слишком низко, и Рослову пришлось встать на колено, чтобы прицелиться. Но оконце оказалось удобным наблюдательным пунктом, он сразу оценил силы врага: человек сто и пять пулеметов, не больше. Справимся. У нас в активе эффект неожиданности: огонь, огонь, огонь непрерывно, со всех сторон! Пусть думают, что здесь вся армия Юга. Рослов подождал, пока первые ряды конников и скакавший во главе их офицер, огненно-рыжий от цепкой кирпичной пыли, не остановились метрах в тридцати от ворот, и скомандовал из окна: «Огонь!»
И сразу же внизу из проема окна дробно застучал пулемет Смайли. Рослов увидел, как покачнулся в седле кирпично окрашенный офицер и соскользнул с коня головой вниз, как вздыбились испуганные кони, сбрасывая на землю всадников, и сбившиеся в кучу солдаты позади растерянно повернули назад, к большим грудам дробленого камня, неизвестно кем и зачем сваленного у дороги. Рослов еще раньше заметил, что они могут быть использованы нападающими как прикрытие, но уже не было времени их убрать. «Да и отлично, — подумал он, — пусть залягут и начнут перестрелку: нам это только на руку! Постреляем минут сорок и уйдем через южные ворота, а они будут раздумывать, с чего это мы замолчали: то ли патроны кончились, то ли стрелять некому». И тут же обожгла мысль: кто это думает — он или Риос? Кто так умело и расчетливо планирует оборону — он или Риос?
Ведь он, а не Риос был решающим фактором эксперимента. И все-таки…
А пулемет все стучал, пытаясь достать отходящих всадников. Кто-то был еще жив и пытался спрятаться за трупами лошадей, кто-то полз назад, прикрываясь беспорядочным огнем из засады, но Смайли не щадил ни живых, ни мертвых. Пулемет стучал до тех пор, пока Рослов не потребовал прекратить огонь: патроны следовало беречь.
Пулемет смолк, но перестрелка продолжалась. Не частая и не точная, она не приносила вреда ни той, ни другой стороне, и Рослов уже собирался спуститься вниз, чтобы перераспределить огневые точки, как вдруг замер на месте, пораженный неожиданным зрелищем.
На каменной ограде у ворот появился епископ. Смешно размахивая руками, он двигался по гребню стены, как неумелый канатоходец, и полы его длинного клетчатого пиджака, над которым посмеивались партизаны Запаты, дружески принявшие в свою среду бродягу-американца, нелепо развевались на ветру. Развевался и белый платок в руке, которым он помахивал, балансируя на стене.
«Чего он хочет? — соображал Рослов. — Сейчас не время для пацифистских проповедей».
Но епископ думал иначе. Он сунул платок в карман и закричал торопливо и сбивчиво:
— Солдаты! Опомнитесь, что вы делаете? Что заставляет вас убивать друг друга? Ненависть? Злоба? Не верю, вздор! Откуда они у вас? Ведь вы все мексиканцы, братья по крови. У вас одна мать — ваша Мексика!
Рослов сразу понял: это говорил не американский журналист Грин, это взывал к современникам епископ Джонсон. Он продолжал свой спор с Рословым под чужим именем, в чужом обличье, но с упрямством человека, так и не разобравшегося в своих заблуждениях. Он был тоже решающим фактором эксперимента Селесты, но понимал этот эксперимент по-своему. Модель истории, ставшей для него действительностью, ничему его не научила.