Сельва не любит чужих
Шрифт:
Так объяснили загонщикам, и они поверили, не сомневаясь ни на миг, ибо объясняли Высшие.
Они поверили, и потому ни единого шанса на спасение не оставалось у экипажа учебного космофрегата «Вычегда»…
Кто не успел уйти в заросли, тот умер.
Трое – у трапа спасательной капсулы, когда туземцы ни с того ни с сего, без предупреждений и объяснений, открыли беспорядочный огонь. Еще пятеро – на открытом пространстве, отделяющем капсулу от зарослей, в спину, на бегу, без всякой пощады. Кто-то, кажется Ли Ю, попытался залечь и отстреливаться. Тщетно. Две короткие очереди, взрыв – и взметнувшийся в небо
Кэпа пуля догнала за два шага до спасения.
Вот он, Кэп, совсем близко. Обнял худенькое одинокое деревце и медленно оползает на землю.
– Беги, парень, – отчетливо слышен хрип. – Беги…
Помочь, надо помочь! Последний живой рванулся было назад, к опушке, и тотчас рухнул наземь, спасаясь от разрезавшей воздух над головой очереди. Поздно! Там, у деревца, уже мелькают юркие фигурки в песочного цвета одежках, похожих на детские пижамки. Взлетают и опускаются тесаки…
– Беги-и… И-и-иииииииии!
Все. Прощай, Кэп.
Прощайте все, ребята. Ли Ю, и Василь, и Патрик, и Гиви, и Ольгерт Большой, и Ольгерт Маленький, и…
«Неужели я остался один?» – обожгла мысль. И тотчас, спасая от вспышки отчаяния, дикая боль пронзила левое плечо, словно раскаленное шило вошло в плоть, выметая до времени все и всяческие ненужные рассуждения.
Жалобно взвизгнув, человек побежал прочь, вперед, зажимая рану ладонью и прекратив до времени думать. Чтобы выжить сейчас, следовало стать животным, и он стал им. Поперся напролом, не глядя куда. Ноги не ошибутся. Лишь бы уйти! Уйти! Уйти во что бы то ни стало!
А вслед ему неслись выстрелы и злобно-растерянные вопли загонщиков, почуявших, что дичь может удрать. Охотники, обитатели безлесных равнин, боялись сельвы…
Безымянное, беспамятное животное, нелепо выглядящее в щегольском, хотя и успевшем испачкаться, комбинезоне космодесантника с шевронами выпускного курса и лейтенантскими петлицами, слепо ломилось сквозь кустарник.
«Жи-и-ииииииить!» – выла и вопила каждая клеточка тела.
А разум молчал, подчиняясь инстинкту.
Это и спасло.
Беглец падал и вновь вставал. Всем весом продирался сквозь сплетения низко нависших ветвей. Срывался, плюхался в бочаги. Ветки растения, очень похожего на бамбук, яростными шомполами хлестали по лицу, петли лиан, как щупальца осьминога, обвивались вокруг тела, опутывали ноги. Колючие кусты распахивали навстречу цепкие объятия, норовя удержать, бритвенно-острые шипы полосовали ткань, рвали кожу.
Он не сознавал этого, жмурился, защищая глаза, и только сердце, здоровое двадцатидвухлетнее сердце задавало темп безумному бегу, отстукивая ритм: уй-ти, уй-ти, уй-ти!
А потом, внезапно, вокруг сделалось почти тихо, и слабенькие отголоски стрельбы остались далеко позади.
Еще не совсем придя в себя, беглец все же замедлил темп. Само тело сообразило, что может не выдержать больше. Ужас понемногу отпускал, возвращалась способность рассуждать, и первой же осознанной мыслью было: да, отстали; не гонятся; он ушел, ушел, ушел! Он жив!!!
И что дальше? Как выбираться из этого чертова леса?
Человек огляделся. Перевел дух. Нерешительно шагнул вперед, в полумрак сельвы, стараясь не оступиться. И зря! Лес подчас щадит зверя, каким он был несколько
Первый же сознательный шаг оказался ошибочным. Подвернулась нога, скользнула по прелой листве ступня; человек, потеряв равновесие, нелепо взмахнул руками, тщетно пытаясь уцепиться за ветви, и рухнул вниз, сквозь твердь, оставив после себя черное отверстие, зияющее в буровато-зеленой тропе.
– Уууу… – вырвалось откуда-то из нутра сдавленное мычание. – Уууууу…
Кажется, при падении хрустнула лодыжка. Неужели сломал? Тогда – все. Кранты. Проклятая яма…
Горячий комок возник где-то в животе и медленно пополз вверх, к гортани; во рту сделалось кисло; в висках застучало. Еще несколько секунд, возможно минута-другая, и он снова потерял бы себя, на сей раз окончательно, превратился бы в сгусток бессильного крика, корчащегося в луже собственной мочи и блевотины. И это, несомненно, стало бы концом всех надежд, полным и бесповоротным, потому что безумие, единожды вступив в свои права, уже не торопится уходить.
Но в самый последний миг, уже на пороге, путь в черно-багровую жаркую мглу заступил Голос. Голос был ощутим почти физически. Он ухватил за шкирку, встряхнул, заставляя опомниться, и плеснул в лицо холодной водой.
«Цыц, салага! – старчески-хрипловатый Голос был абсолютно спокоен, во всяком случае, пытался звучать именно так, сдержанно и немного презрительно. – Цыц, кому сказано! Еще не обделался, нет? Уже хорошо. Не верь, если кто скажет, что не обделался в первом бою. Я, например, просто гадился и не стыжусь того. Главное, ты жив, Димка, а мясо нарастет…»
Не было здесь Деда. Просто не могло быть. Но Голос звучал так близко, так явственно, что Дмитрий едва не протянул руку, чтобы дотронуться до знакомого, любимого, большого и рыхлого плеча. Гнусная дрожь мгновенно исчезла, словно и не было ее вовсе, сгинула прочь вместе с комом в горле и кислым привкусом на небе. В присутствии Деда попросту невозможно было оставаться слабым.
«Придите в себя, лейтенант-стажер Коршанский! Не позорьте мундир!»
О, в этом Дед оставался самим собой! Именно этими словами встретил он девятилетнего Димку, когда внука сняли наконец с верхушки высоченного тополя. Малец вспорхнул туда в финале так забавно начавшейся игры в корриду, а спуститься самостоятельно уже не сумел. Да-а, было и такое. Правда, тогда дед сказал не «лейтенант-стажер», а «кадет Коршанский»…
Четырнадцать лет уже прошло, а помнится, как сейчас.
«Исполняйте!» – долетело уже словно бы издалека.
– Есть, господин Верховный Главнокомандующий!
Это припахивало шизой, но лейтенант-стажер Коршанский откликнулся вслух и даже смел заставить голос прозвенеть предписанной уставом медью.
Ну что же, теперь все было понятно.
Кем бы ни считала Деда вся остальная Федерация, для Димки он всегда был чем-то гораздо большим. Он был Дедом, и этим сказано все. Образцом и недостижимым идеалом. Безгранично любимым и до обидного далеким. Впрочем, уже в тринадцать Дмитрий перестал обижаться на то, что встречи так редки. Начав взрослеть, внук понял правоту Деда и безоговорочно признал ее. Как позже осознал и подчеркнутую требовательность наставников в кадетском корпусе, и хмурую, едва ли не назойливую пристрастность начальства в Академии.