Семь грехов радуги
Шрифт:
– Прощаю, – смеюсь я. Она непроизвольно бросает взгляд на свою руку, и я быстро добавляю: – Но превратить тебя из лягушки обратно в царевну, боюсь, не в моей компетенции.
– Почему?
– Вспомни, – говорю, – что сказал самаритянин. – На самом деле я сам не помню, что он там сказал, но легко цитирую его со слов Игната Валерьева: – Просить прощения имеет смысл лишь у того, перед кем согрешил. Никто другой не вправе отпустить грех. А передо мной ты, слава Богу, чиста.
– У кого это, – напрягается Маришка, – я должна просить прощения?
– Давай попробуем разобраться, – предлагаю. – Если я правильно понял, твоя первая
– Ничего подобного! – возмущается Маришка. – Я же только на время!..
– Все воры в конечном итоге берут на время. Даже те, кто в душе надеется жить вечно, – говорю и про себя поражаюсь, как легко, оказывается, быть немного жестоким, когда недавние слезы подсыхают на щеках, а в горле постепенно рассасывается горьковато-кислотный саднящий комок.
– Придется объясняться с Геннадием Андреевичем?
– Да, перед Боровым надо будет извиниться, а диск – вернуть. Где он, кстати?
– Подозреваю, в сумочке, на спинке моего студийного кресла. Теперь уже, наверное, бывшего моего.
– Не сгущай краски, – неудачно шучу. – Ты же не эквилибристка. Для тебя один раз оступиться – не смертельно. Правда, по моим подсчетам, оступилась ты сегодня минимум дважды. Но скорее всего… – Внимательно изучаю Маришкино лицо. – Да, скорее, все-таки трижды. Я, конечно, не художник, но мало-мало в цветовых палитрах разбираюсь. По долгу службы. Простое сочетание оранжевого и синего такого эффекта не дает. Сначала оранжевый надо разбавить желтым.
– В смысле?
– Зависть, – говорю. – Помнишь, ты первая сказала, что у зависти цвет одуванчика? – Я улыбаюсь. – По-моему, удачное сравнение. Несчастный цветок, растет где попало, никто за ним не ухаживает и никогда букет одуванчиков не купят за деньги. Из него плетут венки и готовят вино, а единственный близкий родственник женского пола непонятно, кем ему доводится: матерью или мачехой. Как тут не позавидовать другим, нормальным цветам?
Но Маришку не вдохновляет моя ирония.
– Зависть к кому?! – спрашивает она, и по тону ее вопроса ясно, что Маришка сама прекрасно понимает, к кому, только не хочет в этом признаться.
– К Фрайденталю, – объясняю очевидное.
– И перед ним извиняться?
Маришка поджимает губы, и мне приходится отвернуться: зрелище не для слабонервных. Будь я хоть трижды таксистом, самым взрывоопасным из бомбил, я бы такую пассажирку ночью в сторону кладбища не повез.
– Извини, – Маришка замечает мое состояние.
– Вот-вот. То же самое скажешь Максиму, только не забудь: искренне! Хотя особой логики я в этом не вижу. Зависть вообще самый непонятный из грехов. Если подумать, ну что Фрайденталю твоя зависть? Хуже ему от нее не станет, хоть обзавидуйся, а вот тебе… На всякий случай попробуй и перед собой извиниться.
– Окей, – вздыхает Маришка. – Попробую.
– Ну, а с третьим цветом все ясно. Лжесвидетельство. Хотя нет, не все. Не вполне понятно, перед кем за него каяться: тем, кто был введен в заблуждение, или тем, кого оболгали… Знаешь, что? На твоем месте я извинился бы перед обоими.
– Угу. – Узкие плечи опускаются, Маришка смиряется с неизбежным. – А по телефону можно?
– Нет. Не думаю. Придется лично.
– Но как я доберусь до работы – такая? – Маришка, скосив глаза, как что-то крайне неприятное рассматривает свое отражение. – Еще одну пешую прогулку я не выдержу. Таксисты от меня шарахаются, хоть сто баксов показывай. Разве что слепой повезет, но на нем я сама не поеду.
– А на зрячем, но не очень трезвом? – спрашиваю. – Поедешь?
– Ну… – Маришка задумывается. – Смотря кого ты имеешь в виду.
– Пал Михалыча, естественно. Во-первых, он к нашим разукрашкам привык, во-вторых, всегда на колесах. Придумай пока, как из подъезда выйдешь.
– Может, паранджу надеть?
– Ага! – киваю, набирая одиннадцатизначный номер. – Некоторые, особо верные жены так и поступают.
Пятый гудок обрывается на середине.
– Пааш! – тяну привычно.
Но, к моему удивлению, трубку снимает… хотя что там снимать?.. вынимает и раскладывает не Пашка.
– Приемная администратора, – сообщает приятный, но немного очумелый девичий голосок. – К сожалению, Александра Евгеньевича нет на месте, но вы можете…
– А Павел Михайлович, – перебиваю, – на месте?
– Ой! – вскрикивает оживший автоответчик. – Паша, тебя…
– Кто там? – хрипит Пашка.
– Соратник по парте, – бурчу.
– Сашка?
– Ну! – Ехидно интересуюсь: – Что, выспался? Ах, еще не ложился? Очень удачно! Слушай, твоя «БМВ»… Нормальное у меня произношение, себя послушай! Ладно, диктую по буквам: бульдозер, москвич, вольво… Да, да, три основных этапа технической эволюции. Короче, твоя тачка, которая с тонированными стеклами, на ходу? Ну, мало ли… Вдруг какая-нибудь трансмиссия полетит… Не обращай внимания, это я шучу. Настроение, говорю, хорошее. Слушай, а ты не мог бы, раз уж все равно не спишь…
– Будь проклята ревность, – сказал я или подумал вслух, но тихо, так чтобы не услышала Маришка, прислонившаяся сзади к моему плечу. Мы стояли у окна в неосвещенной кухне, выглядывали Пашку; и по нашим одинаково темным силуэтам на стекле было не разобрать, кто тут грешен, а кто просто немного более везуч.
Я не проронил больше ни слова, хотя мог бы много чего добавить на эту тему.
Например, я мог бы сказать, что ревность – худшее из чувств. У человека множество пороков: здесь и зависть, и гнев, и – куда ж от него денешься! – чванство, но при всей своей губительности для души каждый из них может нести с собой маленький, но положительный побочный эффект. Зависть может оказаться хорошим стимулом, чтобы прыгнуть выше головы и стать лучше того, кому завидуешь. Ярость как палку о двух концах можно перенаправить на себя, даже внутрь себя, чтобы избавиться от чего-то, мешающего жить. Гордыня заставляет нас постоянно следить за собой и «держать марку». И только ревность не несет в себе ничего положительного – если, конечно, вы не страдаете… пардон, не наслаждаетесь душевным мазохизмом в запущенной форме. Ревность полностью негативна. Черна, как засвеченная фотопленка.
Далее я мог бы сообщить, что если бы меня лично усадили за составление уголовно-цветового кодекса, я выбрал бы ревность, это мучительное сомнение в верности близкого человека, худшим из грехов. И всех неисправимых ревнивцев перекрасил бы в радикально-черный цвет. Не исключено, что нечто подобное подсознательно чувствовал еще Уильям Шекспир.
Она шепчет нам на ухо чудовищные подробности, рисует в воображении необычайно яркие сцены предполагаемых измен. И я безмерно благодарен греховедению доброго самаритянина уже за то, что оно в своей наглядности не оставит нам повода для беспочвенной, беспричинной ревности.