Семь смертных грехов. Книга первая. Изгнание
Шрифт:
— Пять лет войны и напряжения всех сил народа вызвали законную реакцию, — витийствовал рыжеватый господин с буйной растительностью — шевелюрой, усами и подусниками, бакенбардами, — в клетчатом пальто и закопченной рубашке с оторванным воротничком. — Люди хотели отдыхать: одеваться, есть, пить, блудить, забыв о всяких ограничениях. Это обещала им революция — пусть грядет революция! Русский охоч до новшеств, которые ему всегда привозят из-за границы!
— Позвольте, милостивый государь, — тут же вступил в разговор его оппонент, сухонький старичок с грозными глазами и большим мясистым носом в склеротических прожилках. — Наша революция-с — чисто русское изобретение: размах да кровища, огонь да топоры — разинщина, пугачевщина! В других странах и в миниатюре не повторяется
— Но и союзнические правительства, представляющие правящие классы, чувствуют себя точно на вулкане... Благодаря этому и к большевикам они относятся с нескрываемой симпатией! — немедля откликнулся незаметный человек с серым, стертым, незапоминающимся лицом. — Не в такой атмосфере думать им о водворении порядка в России. Заставить их войска сражаться за нас выше сил любого правительства.
— Войска призваны выполнять приказы. И только! — твердо взял разговор на себя высокий седоватый блондин с военной выправкой, сопровождая свои слова энергичным, рубящим взмахом руки. — Это вы, господа стрюцкие, внесли в нашу армию дух советов и митингов.
— Позвольте... — начал серый человечек, но блондин строго остановил его, и тот замолчал.
— Вы, господа шпаки, штафирки, стрюцкие, развалили нашу армию. Я утверждаю! А несогласным могу доказать это при помощи оружия — любого, всегда, на любых условиях. Хоть сейчас.
— Вы, вероятно, из Петербурга? — спросил его лежавший рядом подполковник с перевязанной головой.
— Да. А в чем дело, собственно?
— В том, что в гибели русской армии столь же виноваты и «петербургские снетки»[16].
— Почему? Позвольте вас спросить.
— Плохо проявляли себя на фронте. Любили частенько подтягивать голенища в атаке — каждой пуле кланялись!
— Вы оскорбляете меня! И я требую!.. — наливался кровью блондин.
— Требуйте сатисфакции у господина Врангеля.
— Вы — трус!
— А-аа!.. Идите-ка вы к дьяволу, пидер. — Подполковник улегся на матрац, всем своим видом показывая, что разговор закончен.
— Хаспада, хаспада! — примирительно пророкотал старый генерал-майор — человек, полный оптимизма, выглядевший моложе своих лет, с крашеными тараканьими усами и вытаращенными, мутными от дурости и пьянства глазами. — Шпаги в ножны, хаспада! Нас губит философия, все мы заболтались. Надо проще жить, хаспада!
— Как же это, генерал? — с издевкой спросил рыжеватый. — Просим прояснить мысль.
— А что прояснять?! Я воюю за веру, царя и отечество. Так? Царя нет. Значит, за веру и отечество. Отечества нет? За веру. За веру пойду вперед хоть за анархизм, хоть за монархизм.
— Ну, объяснили! Как не стыдно! — раздались голоса. — Позор! Беспринципность! А еще михайловский академик, генштабист!
— Вы не поняли, хаспада! — повысил бас генерал. — Я в смысле, что против жидов готов бороться. Жидов бить надо: в них самая главная опасность России.
— «Тили-бом, тили-бом! Повстречался я с жидком!» Ну, наконец-то нашли тему.
Поодаль — иной разговор, иная тема. Бывший банковский деятель рассказывает с полной достоверностью о том, сколько и когда получали денег великие князья и сам государь. Завязывается спор о точности названных сумм. Спорят монархисты. Начинают, в сущности, с второстепенных вопросов, но тут же размежевываются и бьются зло. Припоминают друг другу каждый промах своих партий, начиная еще с тех февральских дней, с тех часов и минут, когда великий князь Кирилл Владимирович, построив вверенный ему гвардейский морской экипаж, приказал прицепить всем красные банты и повел морячков присягать Думе.
Андрей Белопольский не вступал в разговоры, не знал и словно не видел тех, кто находится рядом с ним. Сильный электрический фонарь в круглом зарешеченном колпаке нестерпимо ярко раскалился под потолком. Его непрерывное белое сияние резко освещало все уголки трюма, радужными кругами пробивало плотно сжатые веки. Часами лежал Андрей на спине, безучастный к окружающему. Голову не отпускало. Плафон светил нестерпимо и был как нескончаемая пытка...
Как странно получилось
...Пропуска на транспорт «Днепр» оказались лишними: погрузка была закончена, и корабль стоял на рейде, лениво попыхивая копотным дымком из обеих труб, словно в насмешку над тысячами оставленных, что по-прежнему теснились у причалов, толкались на набережной, брали штурмом катера и кидались в шлюпки, чтобы добраться до кораблей и умолить взять их на борт.
Белопольский кинулся в канцелярию Морского штаба. Белобрысый мичман с кокетливой золотой серьгой в ухе, стальными глазами и светлой бородкой поспешил отделаться от него, направив к адмиралу Ермакову на крейсер «Корнилов», ибо только адмирал мог выправить Андрею пропуска. Мичман советовал, ничем не рискуя. Он знал, что на «Корнилов» попасть невозможно — это во-первых; во-вторых, Ермаков все равно ничего не сделает: мест нет, с трудом посажено на суда восемьсот генералов (служащих и отставных), сенаторов бросают, а уж каким-то капитаном с вдовой вообще заниматься никто не станет.
А Андрей сделал, казалось, невозможное. Он занял место в катере, идущем к крейсеру, и, более того, сумел подняться на борт «Корнилова». Капитан Калентьев, с которым он начинал «ледяной поход» рядовым в Корниловском ударном полку, встретив его случайно на палубе возле трапа, посчитал долгом своим оказать протекцию однополчанину. Глеб Калентьев не изменился совершенно. Он оставался добрым малым, был, как всегда, красив, безукоризненно одет и отменно выбрит, от него невозможно пахло сладкими французскими духами. Удивительно, как он умел всегда, во всех, даже самых трудных, обстоятельствах оставаться истинным гвардейским офицером. Калентьев, прикомандированный к какому-то из высших чинов штаба (он принялся было рассказывать, к кому именно и каким образом, но Андрей прервал его, объяснив свое положение), помог Белопольскому пробиться к адмиралу Ермакову и отдал ему свой новенький бельгийский браунинг и шинель, успокоив Андрея тем, что через десять минут он без сомнения достанет себе другую.
Адмирал Ермаков — похоже, не совсем уже трезвый, — выслушав Андрея вполуха, согласился просьбу удовлетворить и начертал сие на пропуске: «Погрузить!»
Обнявшись напоследок с Калентьевым и идя к трапу, Андрей непроизвольно обернулся, почувствовав затылком чей-то тяжелый взгляд. С вышины капитанской рубки на него смотрел главнокомандующий. Врангель был суров и величествен, как в дни своих наиболее шумных побед. Голова со скошенным затылком горделиво задрана, шея вытянута и кажется невозможно длинной, волчьи глаза неподвижны, взгляд недоверчив. Когда так глядят, у человека появляется нестерпимое желание оправдываться. Врангель стоял в своей излюбленной позе памятника — вытянувшись и застыв. Одна рука на рукоятке кинжала, другая на боку. Он смотрел, казалось, на одного Белопольского. Андрей подавил привычное желание откозырять и направился к трапу. «Кто он мне теперь? — мелькнула мысль. — Командир? Командир несуществующей армии? «Пипер», гвардейский любимчик. Не столько генерал, сколько удачливый политик. Что ему Россия с ее судьбой? Не успеешь оглянуться — окажется в своей Германии — остзеец, каналья, довел армию до полного разгрома и стоит, будто ничего не случилось...»