Семь загадок Екатерины II, или Ошибка молодости
Шрифт:
«Что деятельность Потемкина была крайне неприятна иностранцам, — пишет Самойлов, — это вполне понятно. Господствуя у нас печатным словом, иноземцы распространили мнение (которое и доселе не совсем уничтожилось), будто все эти работы были каким-то торжественным обманом, будто Потемкин попусту бросал деньги и показывал государыне живые картины вместо настоящих городов и сел».
«Живые картины» — это был истинный смысл, явный отклик на слова и обвинения современников, смысл «потемкинских деревень». Но любопытно, что доморощенная защита находит самую деятельную поддержку у всех философов официального толка. Впрочем, для этих историков все объяснится иначе. Они не склонны оспаривать самого факта «живых картин» — по всей вероятности, это было бы и бесполезно, — зато об организации их можно сказать совсем иначе. Просто в крымской поездке Потемкин оказался человеком, «с замечательным искусством сумевшим
И все-таки — в чем подлинный смысл упорства историков в поисках очевидцев? Не в этом ли разночтении преисполненных триумфальных фанфар официальных отчетов, высочайших отзывов и непреодолимом молчании рядовых современников, за которым невольно встает неясный отсвет «потемкинских деревень»?
Да и как, на самом деле, представить себе официальную бумагу, черным по белому, за подписями и печатями, свидетельствующую, что никаких цветущих сел и городов в действительности не было и что все показанное Потемкиным кортежу Екатерины оказалось фикцией! Такой правде, к тому же обоюдоострой и для могущественного князя, и для самой императрицы Всероссийской, могло найтись место лишь в экспедиции Сената, сменившей в непрекращающемся наследовании Приказ тайных розыскных дел. Но там — удостовериться в этом не представляет особых трудностей — никакого следствия против генерал-фельдмаршала российских войск, графа и Светлейшего князя Священной Римской империи Григория Александровича Потемкина Таврического не поднималось никогда.
Оставались намеки, случайно оброненные слова и недомолвки современников, колкости дипломатов, их обычные двусмысленные похвалы, союз молчания сильных мира сего и… суд народной памяти. Суд неумолимый, переживший в своем приговоре, без поправок и снисхождения двести с лишним лет. Суд, выдержавший и натиск времени — сколько провозглашенных наиважнейшими проблем неотвратимо стерто его медлительным течением! — и позицию исторических трудов.
…В общем ряду биографических фактов это выглядело одной из ступеней карьеры знаменитого государственного деятеля: 1774 год — назначение Потемкина «главным командиром Новороссии». Только дело в том, что никакого государственного деятеля еще не было и в помине.
Государственное мышление, широта натуры, личная храбрость, редкий талант в интригах, особая приверженность к внешнеполитическим делам — обо всем этом будет говориться на разные лады. Потом, со временем. Пока назначение — всего лишь подарок, всего лишь много раз и по-разному повторявшийся царский прием утвердить «случай» очередного, нежданно-негаданно появившегося фаворита. Именно «случай», как язвительно-вежливо умел говорить XVIII век, но не заслуги неродовитого, полунищего да к тому же и недоученного шляхтича из Смоленска.
Умел ли Потемкин выделиться деловыми качествами, умом, деятельностью? Скорее всего, знал, чуть не сызмальства знал, к чему надо стремиться, и ради своих единожды намеченных целей готов был идти любыми путями. Лишь бы скорее, лишь бы короче.
В восемнадцать лет один из студентов только открывшегося Московского университета, представленный самой императрице Елизавете Петровне в числе способнейших, через считанные месяцы он отчислен оттуда по «нерадению» к учебе. Эта дорога не устроила Потемкина: слишком долго, да и каких особенных результатов ждать от ученых занятий. И в двадцать один год вахмистр Потемкин не только в армии. Он в числе участников дворцового переворота, приведшего на престол Екатерину.
При всем желании биографы Светлейшего не сумели выяснить, к чему свелось это участие. Безусловно одно: новая царица не оставила без внимания заслуг молоденького вахмистра — ему достаются четыреста крестьян и чин.
Петербург. Академия художеств. А. Иванов, А.Х. Востоков (Остенек).
— Получил я от Ермолаева преинтереснейшее письмо. Полагаю его при случае господину Левицкому занести прочесть.
— Ты давно у него был?
— Не так давно, да неудачно. Работал он в мастерской, принять нас не мог, однако усиленно просил его снова навестить и книги дал.
— Из тех? Философических?
— И по истории Российской последние сочинения. Вот потому и думаю, что ему понравится сие сочинение ермолаевское. А впрочем, сам послушай:
— Любопытные мысли. И ты почему, Иванов, полагаешь, что господину Левицкому интересны они будут? Ведь его, сколько я знаю, вопросы усовершенствования натуры человеческой более занимают.
— Дмитрий Григорьевич их от ситуации политической не отделяет в той мере, в какой они способствовать конечной высокой цели способны. И литературою он чрезвычайно интересуется. Скажем ты, Остенек, в последних днях в кружке нашего Нарежного хвалил. А я похвалю тебе князя Долгорукова, коего я недавно читал две или три пиесы в стихах весьма прекрасные, по моему мнению. Штиль его не разнится от Фонвизинова. Его ода к слову «АВОСЬ» весьма замысловата. Другая пиеса «Я», там он с любезною откровенностию себя описывает. Еще недавно узнал я одного, весьма непоследнего из русских авторов Хемницера, хотя и сие имя и знал, что он автор, но не знал, что он русской. Между прочим, это Львов собрал и издал его басни, которые мне кажутся весьма прекрасными. А ведь все сии литераторы — ближайшие друзья господина Левицкого, и о творениях их рассказывает он чрезвычайно интересно.
— Послушай, Иванов, а ты меня не представишь господину Левицкому? Возможно ли такое?
— Почему же невозможно. Дмитрий Григорьевич каждому академисту рад, никогда от дома не откажет. А о нашем кружке все досконально знает, обо всем извещен.
— Так ты меня с собой возьми.
— Возьму. Сам увидишь, каким художнику следует быть. Обо всем известен. Никаких тем не сторонится. Даже нам помогал роман Дюлорана «Отец Матье» переводить. А среди разговоров литературных да политических нет-нет на искусство перейдет. Не заметишь, а уж он тебе целый урок преподаст.
— Он ведь в Академии преподавал?
— Преподавал, да не ко двору пришелся. С президентом спорить стал, академистов отстаивать. А на мой разум, так и без этого спора от него бы начальство избавилось. Я так полагаю, искусству мыслящие художники нужны, а власть имущим — никогда. Я вот тебе свое письмо из Новгорода прочту. Очень его Дмитрий Григорьевич расхвалил. У него тогда и господин Львов Николай Александрович был, и Семен Иванович Гамалея — из Авдотьина, от Новикова приезжал.
«…Новгород Великий виделся только издали. Подъезжая к нему за несколько верст еще, открывается златая глава Софийского собора. Въехав в город, я почувствовал что-то такое, чего тебе сказать не умею. История Новгорода представилась моему воображению; я думал видеть наяву, что я знаю по описанию; при виде каждой старинной церкви приводил я себе на память какое-нибудь деяние из Отечественной истории. Воображение мое созидало огромные палаты на всяком месте, которое представлялось глазам моим. Где теперь хоромы посадника Добрыни? думал я сам в себе и сердце мое сжималось; какая-то тоска овладевала оным. Наконец, представилась мне старинная стена крепости (по-старинному детинца или тверди!). Какой прекрасный вид! Стена уже получила цвет, подобный ржавчине, который гораздо темнее наверху, нежели внизу; и весьма походит на архитектурное построение. Зубцы по большей части обвалились, а на их месте растет трава и небольшие березовые кустики… в некотором расстоянии внутри крепости есть башня, которая, по уверению некоторых людей, составляла часть княжеских теремов. Не знаю, правда ли это, однако же когда мне о том сказали, то старинная башня сделалась для меня еще интереснее. Здесь может быть писана РУССКАЯ ПРАВДА… Удалось окинуть мне глазом внутренность Софийского собора и найти, что славные медные двери, привезенные Владимиром из Херсона, которые нам только рекомендовал граф Алексей Иванович Мусин-Пушкин, не суть важны, как говорит Михайлов, потому что они деревянные и сделаны при царе Иване Васильевиче в 1560 году, каким-то Псковитянином и каким-то Белозерцем, это я увидел из подписи, вырезанной на самих дверях…» Ну, каково тебе, брат?