Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
— Дождешься, уволю за моральное разложение, — проворчал Пашков. — Ну, кончай перекур, до косы пойдем с промерами, держись от нас, Семен, метрах в двадцати.
Между тем ветер усилился, рваные потоки снежной пыли неслись над поверхностью и поднимались все выше. А именно сейчас видимость была до зарезу необходима, исчезни она — и пришлось бы возвращаться назад. Впереди лежал самый опасный участок трассы, часть пролива с сильным подводным течением, естественной границей которого была длинная, намытая морем коса — последний ориентир на пути к Медвежьему. От нее следовало идти строго на юго-запад, и даже в том случае, если точно выдержать курс не удастся, шансы натолкнуться на один из трех островов были очень велики. Но коса была узкая, заснеженная, всего лишь сорок-пятьдесят метров, проскочить ее в ночь ничего не стоило, а проскочишь мимо — ищи иголку в стоге сена…
Пока водители делали первые промеры, Пашков по ультракоротковолновой рации
Вехи ставили по очереди. Когда работали Пашков и Кузя, Крутов им подсвечивал фарами. Двухручечный бур быстро вгрызался в лед, из лунки вырывалась вода, и они отступали назад, чтобы не промочить валенки; замерив лунку, устанавливали полутораметровый шест и шли дальше. Сначала лед был за двадцать пять сантиметров, но постепенно становился все тоньше, иной раз из-под бура показывался лед мокрый, недавно образовавшийся и никуда не годный — почти что каша. Воткнув здесь вехи крест-накрест, бурили в сторонке, потом еще и еще по многу раз, пока не отыскивали лед подходящий, по которому можно было проползти отвоеванные у пролива две-три сотни метров. Теперь уже Крутов ехал не по следу, проложенному ведущим, а чуть сбоку: одну машину такой лед пропустит, а вторую может и не захотеть…
Потом подсвечивал фарами Кузя, а трассу провешивали Крутов и Голошуб. В кабине было тепло и уютно, выхлопные газы в нее не попадали, а система обогрева стекол, придуманная еще Белухиным, обеспечивала неплохой обзор. Настроение у Пашкова, однако, было какое-то смутное. Резкий с изморозью ветер, старые кости протестуют выходить на лед, а сколько раз еще придется! Угораздило Илью лететь на Средний, вернулся бы на Диксон — и никому никаких проблем…
— К непогоде, Викторыч, — усмехнулся Кузя, — бурчишь чего-то про себя. Может, зря сегодня пошли?
— В том-то и дело, — с досадой откликнулся Пашков, — что зря. Не сегодня, вчера нужно было идти!
Конечно, вчера. Так нет, надеялись на чудо, хотя знали, что Блинков-младший не из тех летчиков, с которыми происходят чудеса. Самоуверенный и гордый народ летчики, думают, что главные фигуры в Арктике они, а это большая ошибка: летчики могут долететь, открыть, застолбить, а завоевать, обжить может только полярная пехота… Где же он, Илья, на Колючем или Треугольном? Часа за два до Блинкова в избушке кто-то побывал: она еще хранила остатки тепла, ящик с консервами наполовину опустошен, и к припаю тянулись полузасыпанные снегом следы. Яснее ясного, что приходили сюда за продуктами, значит, живы, но все ли? И приходили, конечно, не Анисимов и Белухин, которые, как положено, оставили бы записку, а какие-то лопухи, скорее всего из пассажиров. Не оставить записки! Но поскольку Илья и Николай на Медвежий не пошли, значит, они либо погибли, либо идти не в состоянии… Нет, если бы Николай погиб, кто рассказал бы про избушку на Медвежьем? Хотя Анюта могла рассказать, она-то знала… Однако от Колючего или Треугольного до Медвежьего восемь километров, кто же рискнул пойти туда в поземку? Не от хорошей жизни рискнул, это уж точно… Как бы то ни было, а теперь ясно, что люди живы и их явно больше, чем один или двое, потому что останься в живых один или двое, зачем им уходить из благоустроенной, с запасами топлива и продовольствия избушки? И еще одна ясность: раз приходили за едой, самолет скорее всего утонул — на борту были коробки с НЗ, на несколько суток их вполне должно было хватить.
Словом, спасибо Косте, теперь мы все-таки знаем, что кто-то жив…
Не Косте, а Мишке, поправил себя Пашков и отметил, что впервые воспоминание о Блинкове-младшем не вызывает у него раздражения и насмешки. Черт их поймет, этих молодых, то они видят и слышат только то, что им выгодно видеть и слышать, то вдруг начинают бога за бороду хватать. Ведь был Мишка из самых примитивных извозчиков, а тут взял да и пошел на посадку, на какую рискнул или не рискнул бы Костя — большой вопрос… Нет, конечно, рискнул бы, даже думать глупо, но краснеть за племянника ему больше не придется, долго еще будут судачить в Арктике об этой посадке… Задело Мишку за живое, заиграла в жилах блинковская кровь! Теперь, если не попрут из авиации за самовольство, будет хорошим пилотом — обстрелянный… Не попрут, Авдеич доложит, как надо, прикроет, грудь у Авдеича широкая…
Кузя неожиданно рассмеялся, Пашков вздрогнул.
— Ты чего?
— Идем Уткина выручать, а он обещался из меня размазню сделать. Выручишь?
Пашков хмыкнул. В холодном туалете на Среднем, примитивнейшем строении на три очка, Кузя повесил на цепочке ручку от настоящего унитаза — с расчетом на человеческое любопытство. Рано или поздно за эту ручку должен был кто-то дернуть, и первой жертвой Кузиной изобретательности оказался Уткин: на него сверху высыпалось ведро снега с мусором. Разъяренный Уткин бегал по аэропорту в поисках Кузи, но до вылета так его и не нашел.
По проливу ползли рваными отрезками от вехи к вехе — наиболее ненавидимый всеми водителями способ передвижения. На таком неверном льду совершенно не допускается менять режим, переключать передачи, газовать, ибо в случае резких переключении возникает динамический удар — дополнительная и опасная нагрузка на лед. В прошлогоднем походе, а было это уже в декабре, Кузя провалился здесь одной гусеницей и сам себя вытаскивал, как Мюнхгаузен за волосы — заведя трос на превращенный в ледовый якорь ропак. И вообще за Кузей числилось множество приключений, столько, сколько с иными водителями не случалось за целую жизнь. Несколько лет назад Пашков отпустил Кузю на сезон в антарктическую экспедицию, и тот в первый же день нашел возможность пережить чрезвычайно острые ощущения. Когда «Михаил Сомов» разгружался у Мирного, с ледяного барьера на припай, где стояли прицепленные к трактору сани с уникальным научным оборудованием, начала сползать многотонная снежная шапка; на борту люди схватились за головы и перестали дышать, а Кузя — прыг на трактор и увел сани за полсекунды до катастрофы. Научные работники, которые едва ли не остались зимовать без приборов, обнимали и благодарили его со слезами на глазах, а он отбивался: «Какие к дьяволу приборы, у меня в кабине новые рукавицы лежали!» В другой раз, уже на Северной Земле, Кузя с Пашковым шли с купола ледника Вавилова к мысу Ватутина и заблудились в «белой мгле»; с двух сторон их искали и никак не могли набрести на след, пока Кузя не уговорил Пашкова рискнуть и зажечь факел из остатков горючего. Страшно было остаться без всякого обогрева, но именно по отблескам зари их и нашли.
«Где Кузя, там и приключение», — ворчал Пашков, но в походы предпочитал ходить именно с ним, не из упрямства или прихоти, а потому как знал, что Кузя не только веселый трепач, но и классный, отчаянно-смелый механик-водитель. Перед всяким выходом на лед, пусть даже на сверхнадежный, Кузя тщательно проверял водонепроницаемость машины и систему откачки, замазывал все щели солидолом, подсоединял к заднему бамперу трос и заводил его наверх (чтобы в случае чего не лезть в воду) и подновлял сзади на кузове нелепую, веселившую полярников надпись: «Берегите зеленые насаждения!» — свой опознавательный знак (надписи, впрочем, время от времени менялись). В дороге, когда обстановка складывалась серьезная, Кузя уходил в себя, остальное время не закрывал рта, развлекая седока былями и небылицами, и Пашков искренне сочувствовал Голошубу, который вряд ли выжал из Семена что-либо, кроме неопределенного мычания: с Крутовым идти — говорить разучишься.
Снежные заряды били в лобовое стекло, видимость временами становилась совсем никудышная, и Пашковым овладевало нехорошее ощущение, что косу они проскочили. Кузя молчал, то и дело озабоченно шарил прожектором по сторонам и наконец не выдержал и признался:
— Кажись, Викторыч, к Северному полюсу идем. А может, к Диксону.
Развернулись, пошли обратно по колее, стали делать галсы с промерами — нет косы, исчезла. Такое случалось и раньше, даже в лунную ночь, но тогда, в прежние походы к островам, можно было в крайнем случае взять и уйти домой без песцов; теперь же ставка была неизмеримо выше. Лишь эта длинная, на километр с лишним вытянутая коса давала верное направление, компас в здешних местах привирает (да и какой компас на вездеходах — первобытный): отклонишься на градус в сторону и пойдешь в белый свет на дрейфующий черт знает куда лед.
Долго ползали, десять раз пересекали свои же следы, а лед пошел опасный, и рисковать вездеходами больше было нельзя: на последнем промере бур за три оборота вошел в воду. Пашков велел водителям стоять на месте и ждать. Коса должна была лежать где-то совсем рядом, и он, взяв фонарь и пешню, отправился ее искать. Огни вездеходов виднелись отчетливо, и он шел без опаски, зная, что сумеет легко вернуться назад. Когда-то Белухин поставил на косе гурий из двух бочек, но уже на будущий год обнаружили, что гурий исчез — «медведи в футбол играли», как предположил Кузя. Все собирались соорудить здесь новый гурий, но вечно спешили и ставили длинную деревянную веху, которую черта с два увидишь в такую погоду. Обходя свежие торосы, немых свидетелей недавних подвижек льда, Пашков около часа бродил из стороны в сторону, шаря пешней вокруг себя, сильно устал и уже подумывал, не возвратиться ли назад, когда пешня вдруг не пожелала воткнуться в снег и издала противный скрежет. Смахнув с этого места снег валенком, Пашков обнаружил обломок валуна, присел на него, взмыленный, закурил и повертел фонариком: белым-бело, не будь этого обломка, вполне можно было бы косу и не найти, подровняло и замело ее так, что совершенно слипалась с окружающими ее льдами. Отдохнул и пошел обратно, каждые двадцать-тридцать шагов пробивая пешней лунки. Так себе лед, на тройку с минусом, но лучшего, решил Пашков, здесь не найти и нужно рисковать.