Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
Бывает в жизни, когда незнание спасительно. Слово не только лечит, оно и убивает.
Определение позиции
Тихо было в «Харьковчанке». Экипаж ушёл завтракать, Гаврилов похрапывал, разметавшись на полке в одном белье. Чтобы не мешать бате, Валера отодвинулся к самому краю и молча смотрел, как Алексей пересчитывает ампулы в аптечке.
Под утро у Валеры началось удушье, и он проснулся в холодном поту. Голова раскалывалась от боли, грудь сжимало, горло саднило, будто по нему прошлись рашпилем.
Спорить Валера не стал. Пока есть кому его заменить, нужно попробовать отлежаться в тепле. А насчёт «больше не выйдешь» — это ещё посмотрим. Бате работать нельзя, Никитину работать нельзя, а Сомову можно? Не сегодня — завтра и Васю рядом уложишь. А что Тошка светится, как восковой, и Давида без ветра шатает, не видишь? Видишь, дорогой друг. Всякое может случиться; не будем загадывать, кому суждено довести поезд.
Валера с острой жалостью подумал о том, что и у самого Алексея один нос на лице остался. Эх, Лёша, Лёша, напрасно запаял ты свою душу в консервную банку!..
— Было что от Лёли? — всё-таки решил спросить.
— Нет. Как, прогрело?
— Жжёт, но терпеть можно.
— Тогда терпи.
Зря спросил! Не так надо было начинать, отвыкли друг от друга.
— Я по тебе соскучился, — сказал Валера.
— И я тоже.
— С Востока за сорок дней не поговорили.
— За сорок два, — уточнил Алексей. — А мыслей у тебя много накопилось?
— Если пошуровать, две-три найдётся.
— Тогда ты Эйнштейн по сравнению со мной. У меня одна: как бы поскорее добраться до центра цивилизации — обсерватории Мирный.
— Боишься не довезти?
— Тебя довезу.
— Не обо мне речь.
— Ночью батю снова прихватило.
— Поня-ятно…
— Как и вчера. Давление двести двадцать на сто десять.
— Лёша!
— Я не волшебник, учился только на волшебника, — усмехнулся Алексей. — У меня нет кислорода, нет кардиографа, нет отдельной противошоковой палаты, ничего нет! Если бы не полторы сотни ампул в аптечке, я был бы вам полезен не больше, чем чучело пингвина.
— Не самоуничижайся, ты многое делаешь.
— Тысячную долю того, что хотел бы.
— Ты очень изменился.
— Всех нас хоть на парад энтузиастов…
— Я не о внешности. Тоска у тебя в глазах…
— Не надо, прошу тебя…
— Как хочешь.
— Не обижайся. Давай лучше помечтаем.
— Давай, — согласился Валера.
— Твои мечты на лице у тебя написаны, а мои — можешь угадать?
— Чтоб на причале тебя встретила…
— С тобой помечтаешь… Нет у тебя взлёта фантазии! — перебил Алексей. — Знаешь, о чём я мечтаю? Ни разу в жизни никого не ударил, а теперь — хочешь верь, хочешь не верь — кровь вскипает от дикого желания: увидеть Синицына и избить его до потери сознания… Самого себя пугаюсь… Что, смешно?
— Нет, не смешно. Хотя, честно говоря, не монтируется твой образ с картиной мордобоя.
— Не веришь, что я способен на такое?
— Один писатель развивал оригинальную гипотезу, что человеческая культура, образование, мораль — тонкая плёнка на первобытном мозгу троглодита. В стрессовом состоянии плёнка прорывается, и рафинированный интеллигент с рычанием хватается за дубину.
— Ну?..
— Я подобные гипотезы отвергаю. Мир и без того сходит с ума, незачем теоретически вооружать и оправдывать жестокость и насилие. Не знаю, как там рафинированный интеллигент, а мыслящий человек обязан подавлять в себе троглодита. Так что, — Валера улыбнулся, — отбрось в сторону дубину и оставь Синицына в покое.
— Но я его ненавижу! — взорвался Алексей. — А вы будто спелись! Поразительно! Когда обнаружилась история с топливом, ребята были готовы Синицына растерзать; через неделю они говорили, что набьют ему физиономию, а завтра, чёрт возьми, они его простят!
— Что ж, меня бы это не удивило. Негодяем Фёдора, пожалуй, не назовёшь, он просто равнодушный человек.
— Когда наконец мы поймём, что равнодушие опаснее подлости?! Хотя бы потому, что оно труднее распознаётся. Такие, как Синицын, страшнее откровенных негодяев. Судить его надо!
— Крик души очень уставшего человека.
— Врача, друг ты мой, врача! Я, не забывай, давал клятву Гиппократа и с юмором относиться к ней не могу. Неужели думаешь, что я прощу ему батины приступы и твои обмороки, Васю и Петю, всех вас?
— Гиппократу?
— Синицыну, чёрт бы тебя побрал! За несерьёзность будешь лежать с горчичниками на десять минут дольше… Уж не оправдываешь ли ты его?
— Нет, Лёша, не оправдываю. Руки я ему не подам. Но судить… Равнодушие — явление более распространённое, чем ты думаешь. Возьми любой номер газеты и найдёшь там статью, заметку, фельетон о равнодушных людях. Их много, Лёша, всех не пересудишь.
— Примиренческая какая-то у тебя философия.
— Погоди давать оценки. Согласись, что нравственно человек ещё весьма далёк от совершенства. Расщепить атомное ядро куда легче, чем разорвать цепочку: инстинкт самосохранения — эгоизм — равнодушие. Эти звенья паялись тысячами веков, не такие мыслители, как мы с тобой, ломали копья в спорах, что есть человеческая натура и как её переделать. Равнодушие — производное от эгоизма, оно омерзительно, но — увы — живуче. Нравственность не автомобиль, её за десятилетия не усовершенствуешь.
— Погоди, не виляй. Как ты определишь равнодушного?
— Ну, хотя бы так… Юлиан Тувим шутил: «Эгоист — это человек, который себя любит больше, чем меня». Если перефразировать, то можно сказать: «Равнодушный — это человек, который так любит себя, что ему начхать на меня».
— И ты позволишь Синицыну ходить с небитой мордой?
— Расквашенный нос, друг мой, ещё никого не делал более чутким и отзывчивым.
— Снова остришь? Это позиция холодного наблюдателя!
— Почему холодного? Анатоль Франс сказал: «Дайте людям в судьи иронию и сострадание». Вот что мне по душе!