Семеро в одном доме
Шрифт:
— Как масло, — обрадовалась Муля. Она наклонилась и размяла в руках белый комок. — Встряхни ведра, пусть плотнее ляжет.
Известь была тяжеленной. Когда я поднял ведра, дужки врезались мне в ладони.
— Вот, — сказала Муля, — ребенок еще не родился, а уже сколько трудов потребовал. Ты вот сладкое любишь. Сын родится — сразу разлюбишь.
— Почему?
— А как же! Сладкое дитю будешь оставлять.
Потом Муля сказала:
— Давай теперь я понесу — сердце надорвешь, а тебе еще жить надо, ребенка воспитывать. Я считаю, те дураки, которые рано умирают.
Дужки ведер режут мне руки, плечи обвисают. Мне и правда хочется поставить ведра, передохнуть. И потому Мулины слова меня раздражают. Кроме того, сегодня утром Муля вспомнила свое любимое: «Нет мужчины в доме». Я бухаю:
— А ваш муж тоже дурак?
— Конечно, — говорит Муля. — Другие вместе с ним были и выжили, а он погиб. Хвастался — ничего не боюсь! — и погиб. И двоих детей бросил.
О том, как погиб Николай, Муля знает от его сослуживцев. Есть несколько
— Понимаешь, Витя, они все путают. Тут у нас на улице женщина есть, она и до сих пор ждет своего сына. Кто-то ей сказал, что его видели в плену, она его и ждет. А все знают, что сын ее погиб. Товарищ этого парня рассказывал, что ее сына насмерть забили немцы. Он бежал из лагеря, его поймали и перед всеми для острастки насмерть запороли. А она его ждет. Никто ей не говорит, и она ждет. И мне не говорят, а я догадываюсь. Там был пожар. Все они говорят, что вагоны и паровоз горели. А Николай был в паровозе. Витя, ты не знаешь, какой он здоровый был! Он никогда ничем не болел. Вот такие плечи! Борьбой занимался. Он не мог легко умереть. Они и путают. Кто говорит, ему ногу оторвало, кто говорит — руку. Будто его вынесли из огня, и тут он умер. А кто говорит, что он умер в паровозе, что его мертвым вынесли. А я знаю — он сгорел. Ему руку и ногу оторвало, он не смог выбраться и живым сгорел. Он был такой здоровый, что не мог сразу умереть. Он был еще в сознании…
— Муля, зачем вы себя так изводите?
— А, Витя! Мне с детских лет судьба улыбается — зубы скалит. А с Николаем, думаешь, мне легко было? Любили мы друг друга, пусть баба Маня скажет, это правда, а ссорились часто. Он же какой был? Все для товарищей. Как будто и нет семьи у него. Когда мы поженились, хлебные карточки еще были. Он придет с работы, принесет хлебные карточки на Ирку, на меня, а его хлебной карточки нет. Я пересчитаю: «Где хлебная карточка?» — «Да, говорит, товарищ один на работе потерял все свои хлебные карточки, я ему одну свою и отдал». — «Да у тебя ж семья, ребенок!» Молчит. Баринов того товарища фамилия. Я и сейчас помню. Улицы через две живет. Когда Коля погиб, ни разу не поинтересовался, как мы живем, надо ли помочь. Ой, а как мы тогда бедовали! Страшно и смешно сказать. Лестница в подвал обрушилась, мы не можем в подвал спуститься. Забор валится… Да что! Я ж при Николае не работала, он не хотел. И деньги у него все были, я и не знала, сколько он получает, стеснялась спросить. Это я теперь ничего не стесняюсь, а тогда стеснялась. Отец мой спрашивал: «Сколько твой муж получает?» А я не знала. Неудобно мне. «Какая ж ты жена?!» А отец у меня был такой же, как мать. Видишь же ее. Я их не любила. Они меня от школы оторвали, чтобы я им помогала дом строить. Учиться я хотела, способности у меня были, я все сразу запоминала, а у меня ни книжек, ни тетрадей никогда не было — не покупали. «Спроси, — говорит отец, — узнай, может, он деньги от тебя утаивает». А я не спрашивала. До одного случая. Ирка у меня тогда уже в живота шевелилась, а я все еще в баскет бегала. Я хорошо играла, по корзине мяч точно бросала. Когда игра идет, девчонки кричат: «Аньке, Аньке!» — чтобы мне мяч дали. И Николай такой же. Придет с работы — и на стадион. Были мы с ним один раз на стадионе, а я уж не помню зачем, сбегала домой. Прибежала, а на стуле его брюки висят. А у нас с ним перед этим разговор такой был. Деньги хозяйственные, которые он мне дал, у меня все вышли, а до получки еще три дня. Я ему об этом сказала. Он говорит: «Хозяйствовать лучше надо, лучше соображать». Я ему привожу: «Вот то-то я купила и то-то, ничего лишнего не покупала. Купила материи дитю на приданое. А как эти три дня без денег прожить?» Он пожимает плечами: «Займи у матери».
А мне у матери занимать — в кабалу лезть. Но я ему ничего не сказала, стыдно мне стало, думаю, и правда, надо лучше хозяйствовать, ему небось деньги не даром достаются. А тут прибежала я домой, а его брюки передо мной висят и бумажник из кармана выглядывает. Страшно мне стало — сейчас даже смешно об этом вспоминать, а тогда страшно было. Заглянула в бумажник, а там четыре тридцатки да еще по мелочи. «Ах ты ж, думаю, гад!» Так мне тяжело стало. «У матери, говорит, займи», а сам деньги прячет. И все я вспомнила. И как он поздно домой приходит, и как вином от него пахнет. До-обренький такой придет: «Кошечка, кошечка…» Я его пинаю, а он улыбается, завалится на кровать и спит до утра. Только носом свистит, как паровоз, «Ах ты, думаю, гад!» Взяла я этот бумажник: «Я страдаю — так и ты пострадай!» — и спрятала его под буфет. Вернулась на стадион, бегаю, а сама на него посматриваю. Потом мы пришли домой, он переодеваться. «Ты, говорю, куда?» — «Да пойду пройдусь». Так буркает: «Пойду пройдусь», — чтобы я не привязалась. «Иди, иди». Он хвать за брюки, за карман и аж посерел. Лапает, лапает штанину, пиджак, полез под кровать.
«Ты чего?» — «Да надо». Сорвался и побежал на стадион. Бегал, бегал. Прибегает бледный: «Ты бумажник не видела?» — «Какой бумажник?» — «Мой». — «А
Ну, стала я с ним искать, жалко мне уже, дуре, его, а сама все еще думаю: «Помучься, помучься еще немного». А потом не выдержала. Он ушел в другую комнату, а я бумажник достала, кричу: «Вот он. Под подстилку подлез, а мы его ищем». Он прибежал, схватил бумажник, а сам, вижу, уже догадывается: «Ты в бумажник смотрела?» — «Нет». Он облегченно вздохнул, сунул бумажник в карман и ушел. Я сказала «нет» — думала, он сам мне во всем повинится. А он ушел гулять. Пришел, я ему и сказала: «Завтра обед готовь себе сам. Я устраиваюсь на работу». — «В чем дело?» — «Сам знаешь в чем. Если нет друг к другу доверия, если ты деньги от меня прячешь — никакие мы не муж и не жена. И как у тебя язык повернулся сказать, чтобы я у матери занимала, когда у тебя денег полный бумажник! Ложись-ка, говорю, на пол, а ко мне больше не лезь».
А у него манера была — как поссоримся, так он сразу одеяло бросит на пол, на одеяло подушку и лежит рядом с кроватью. Сама я ему бросила на пол одеяло, подушку и легла на кровать. Он сопел-сопел, а потом, смотрю, лезет ко мне: «Не хочу, чтоб ты шла на работу. Я тебе всегда буду расчетную книжку показывать». И правда, показывал и деньги утаивал только по мелочи. На папиросы или на кружку пива.
А из дому его все равно тянуло. На свободу! Ирка еще грудная была. Прибежит с работы: «Кошечка, там ребята складчину устраивают. Пойдем?» — «На кого ж я дитя брошу?» — «Мать посмотрит». — «Ты ж знаешь, я ни на кого Ирку не брошу». — «Ну, тогда я сам пойду». И убежит. Или зовет: «Пойдем в кино», — я отказываюсь. Боялась я ребенка оставлять. А он хоть бы что. Я не иду — он сам пойдет. И до того привык сам всюду ходить, что я ему уже вроде не нужна. Рядом со мной по улице не идет — вперед бежит, а я за ним поспеваю. Или в трамвай всегда первый лезет. Залезет и идет себе вперед, не оглядывается. Выберет место, а потом смотрит, где я. Выговаривала я ему, выговаривала, а один раз повернулась и пошла в другую сторону. Он в трамвай залез — в кино мы собирались, — а я повернулась и пошла в другую сторону. Пришла к подруге, позвала ее, взяли мы билеты на последний сеанс. Вернулась я домой около часу ночи. Он ко мне: «Ты где была?» А я ему отвечаю: «Я тебе скажу, как ты мне говоришь: „Где была, там меня уже нет“».
Оказывается, он залез в трамвай, оглянулся — меня нет. Он на следующей остановке вылез, побежал назад, опять сел в трамвай, приехал в кинотеатр, думал, я к началу сеанса подъеду, ждал у входа, не дождался и вернулся домой. Бегал, бегал. В милицию звонил, в больницу. Потом ему кто-то сказал: «Видел, как твоя жена с Клавкой по улице шли». Он и психанул. Я вошла, а он на меня: «Ты где была?!» А я ему отвечаю: «Где была, там меня теперь нет». Он бросил на пол одеяло и подушку, не хочет со мной разговаривать. Не разговариваешь — и не надо. Сама я — виновата не виновата — первая с ним, Витя, никогда не заговаривала. А он не выдерживал. Посопит-посопит внизу и лезет ко мне: «Ну хватит, ну довольно».
И еще раз я его проучила. Позвал он меня в кино, я вышла бабе Мане Ирку отвести, вернулась, а его и след простыл. А на улице ребята стоят, курят. Я к ним: «Не видели Николая?» — «Видели. Стоял тут, потом к нему товарищ подошел, они и ушли». Я ждала-ждала, опять к ребятам подошла. А среди них был Саша Перехов, он когда-то за мной ухаживал, жениться на мне собирался. И теперь он мне все предлагал: «Аня, когда мы с тобой поговорим?» Я подошла к ребятам, а Саша мне и предлагает: «У меня два билета в кино. Пойдешь со мной?» Я говорю: «Пойду!» Пошла с ним, храбрюсь, а у самой душа в пятках. Сели мы, свет потух, он меня за руку: «Как ты живешь, Аня? Я слышал, ты несчастлива. Николай все один да один ходит. Люди же видят, говорят». Он мне руку жмет, что-то спрашивает, в лицо заглядывает, а я сижу сама не своя, что там на экране — не вижу. Он меня спрашивает, а я думаю: «Какое мне до тебя дело! Мне бы узнать, где теперь Николай». Вернулась домой, а Николай схватил меня за кофточку. «Кончено, кричит, нечего нам с тобой делать». Схватил вещи в охапку и побежал. Я хочу крикнуть: «Николай!» — а сама молчу, понимаю — крикни, он всегда будет невнимательным, грубым, все ему тогда прощать надо. Смотрю в окно — он подбежал к калитке и ждет, чтобы я позвала его. А я не зову. Смотрю, он поворачивает назад… А один раз с работы не вернулся, всю ночь его не было. Пришел под утро пьяненький. Я ему ничего не сказала, а собралась и ушла на всю ночь к подруге…
— Муля, вы мне об этом уже рассказывали.
— Ага. Пришла к подруге, переночевала у нее. Возвращаюсь, а он лютым зверем на меня. Я ему говорю: «Как ты, так и я. Понял? Ничего я тебе не спущу». И еще мы с ним ссорились, когда умирали его брат и сестра. Я детей увезла за город, к матери, чтобы не заразились, а он раз приезжает и говорит: «Собери детей, Петя умирает, хочет попрощаться. Поедем домой». Я вышла во двор, будто за Иркой, а сама перевела ее через улицу к соседям, прошу их: «Не выпускайте никуда». Испугалась я — там же весь дом заразный. Вернулась к нему, он спрашивает: «Где дети?» Я говорю: «Детей не дам. Там же зараза. Сама поеду, горшки за твоим братом и сестрой выносить буду, а детей не дам». — «Тогда мы больше не муж и жена». — «Твое дело, говорю, а за детей отвечаю я». Так я ему детей и не дала. Он уехал — не попрощался. А потом все равно вернулся. И все у нас вроде начало налаживаться: дети подросли, я выздоровела после туберкулеза, Николай поспокойнее стал, в семье бывал больше, ругались мы с ним реже, а тут война.