Семейная педагогика
Шрифт:
– Мужа, – сказала она.
И снова карандашный рисунок, а затем краски: черные роговые очки, ямочка на подбородке, черные густые волосы, красные щеки и голубые-голубые глаза…
Портрет ей понравился еще больше. Между рисунком и ее характером было много общего: такая же напористость, искренность, твердость линий и предельная насыщенность красок.
Ну, а самое главное – она начала рисовать с дочерью. И дело тут не в их умении, а в увлеченности, в отношении к искусству.
Какую ошибку можно допустить в приобщении ребенка к прекрасному и во что она может обойтись?
Давайте проанализируем результат воспитания в семье Макаровых.
Сам Макаров
– Я рисовал, потому что у нас в семье все рисовали. Но у меня не получалось так, как у старших братьев, и надо мной смеялись. И я возненавидел рисование. Возненавидел так называемые «видики» (прилизанная гладь воды, зелененькая, одна в одну, травочка, кудрявые деревья). А у меня все получалось разорванно, лохмато, накручено и «нечисто», как говорил мне отец. И я забросил бы кисти навсегда, если бы однажды не увидел рисунки и картины французских импрессионистов, да и некоторых наших русских художников. Поверьте, я почувствовал себя словно обкраденным. У многих из них я увидел точно такую же неправильность форм и взлохмаченность, которая была в детских моих работах. Такая же яркость тонов, без переходов… И я стал лихорадочно писать. Изучал технику в процессе работы. Одним словом, все свободное время отдавал живописи.
Естественно, я хотел во что бы то ни стало приобщить и своего сына к искусству. Но вот парадокс: я сделал ту же ошибку, которую по отношению ко мне допустили мои родители и старшие братья.
Помню, как сейчас, этот злополучный вечер, когда мой маленький сын – Саше тогда было не более шести, – рисуя акварелью на бумаге, стал наносить один слой на другой (чего, как вы знаете, в акварели не рекомендуется делать), и я стал сердито говорить: «Да нельзя же так помногу краски! Бумага должна светиться».
Но и на десятый, и на двадцатый день Саша делал то же самое… Он будто нарочно размешивал акварельную краску, доливая и доливая в блюдечко водички, пока вся краска не растворялась… И я не выдерживал, срывался и кричал:
– Да нельзя же так! Ты все краски испортишь!..
Саша точно изводил меня. Он разливал по бумаге все это жидкое радужное месиво, а я стонал от досады. И финал был грустный. Больше Саша не взялся за кисточку. Как я его ни завлекал, к краскам он больше не прикоснулся. Впрочем, попробовал он однажды, года через три, нарисовать карася, такое домашнее задание по природоведению он получил. И я был поражен тем, что мой, трехлетней давности, урок засел в его голове. Акварель была так чисто и изящно нанесена, что каждая чешуйка, каждая косточка – все светилось, как и должно светиться в акварельном рисунке.
Я – с каким опозданием! – похвалил рисунок. Подумал, что отныне Саша возьмется рисовать… Но не тут-то было. Саша за своего великолепного карася схватил тройку: оказывается, нарисовал рыбу на листе не того формата. Он расстроился и в том году больше к краскам не притрагивался.
– В чем же состоит ваша ошибка? – спросил я, чтобы получить подтверждение своим мыслям.
– А в том, что приобщение к прекрасному требует исключительной бережности.
– То есть мы в любом случае должны хвалить, поощрять?
– Именно так. Именно похвала поможет развернуться детским творческим силам…
– Но есть ведь и другие способы. Отец Паганини, издеваясь над ребенком, заставлял его играть на скрипке. А получился великий скрипач.
– Да, Паганини выжил, а сколько «Паганини», изуродованных родительскими окриками, запретами или, наоборот, принуждением, навсегда оказались погубленными?
– Ну, а если ребенок в первом своем рисунке изобразит совершенную чепуху. Тоже надо похвалить его?
– Пожалуй, тоже, – ответил нерешительно Макаров. – Впрочем, я именно об этом и хотел вам рассказать…
Прервем рассказ Макарова для того, чтобы подчеркнуть главную мысль: когда мы стремимся приохотить человека к чему-либо, мы на первых порах должны воздержаться от критических замечаний. Это всеобщий закон, распространяющийся на все виды деятельности, на развитие всех человеческих интересов без исключения.
А история действительно была поучительной.
– Дело было так, – продолжал Макаров. – Саша в последние полтора года стал присматриваться к моим работам. Иногда мы ходили с ним на выставки. Не могу сказать, чтобы он рвался в музеи, нет. Скорее я его водил. И он точно боялся отказать мне. Шел, пожалуй, нехотя, но шел. Смотрел, оценивал. Подолгу у картин не задерживался. И вот однажды я почувствовал, что он хочет сам что-то нарисовать. Я дал ему кисти, краски, картон. И он стал рисовать, запершись в своей комнате.
Был воскресный день, настроение было легкое, и через некоторое время я попросил Сашу, чтобы он показал мне свою картонку. Сын – ни в какую! Только я подхожу к двери, он кричит: «Ну, я прошу тебя! Ну, потерпи! Закончу – покажу…»
Я для себя твердо решил: что бы он ни сделал, я все равно похвалю, чтобы укрепился в нем интерес.
3. Нельзя развивать интерес к любой творческой деятельности в отрыве от нравственности
…И вот, как сейчас помню, Саша, торжествующий, вышел. Я сидел в кресле. Он поставил напротив меня свою картину. Затем побежал за настольной лампой. Включил ее, направив свет на картон.
То, что я увидел, привело меня в смятение. В горле что-то сдавило, я растерялся…
На картине был нарисован белый гроб, резной работы, с выступами, с крышкой, с мощным основанием – то есть такой гроб, который я, возможно, и не видел, но представлял, что именно таким должно быть это последнее убежище человека. А по краям восемь разноцветных то ли урн, то ли круглых подставок. Причем эти урны уменьшались по мере отдаления от переднего плана.
– Я сейчас, – рассказывал Макаров, – могу как-то оценить свое психологическое состояние: ощущение какой-то внутренней боли сменялось чувством беспомощности, ужасными, нелепыми предположениями…Хотелось спросить: «Зачем же так? Ведь у нас не так давно бабушка умерла. Это самое тяжелое горе, о котором, правда, никто из нас не напоминает, но оно не покидает нас, носится в воздухе…» Приходили и другие мысли: когда-то Саша вроде бы в шутку заладил, что ему надоело жить. «Может быть, и этот гроб, – думал я, – навеян страшными мыслями…»
И пока я размышлял, он, точно кожей чувствуя мое замешательство, спрашивал у меня: «Ну что? Ну как?»
И все-таки, верный своей установке, я сказал:
– Ты знаешь, удивительно прекрасно по цвету…
– Но я чувствую все же, – сказал он, – что тебе что-то не нравится.
– Не совсем оптимистично по сюжету, – процедил я, натужно улыбаясь, и добавил: – А ты попробуй сделать еще что-нибудь. По-моему, у тебя с цветом получилось что-то необыкновенное.
Саша отправился к себе в комнату и через полчаса принес портрет Джона Леннона. Портрет был необычен в выборе красок. Кажется, я такого сочетания никогда и не видел. Фон – густой чернильной фиолетовости, лицо – ярко-лимонно-желтое, однако не ядовито-желтое, а мягко и тепло-желтое с некоторой белизной, волосы – иссиня-черные, однако местами с коричневым отливом, и одежда – краплак с какой-то голубой тенью.