Семейное счастье. Любимая улица
Шрифт:
…На дворе Поливанова ждет Коленька. Он сидит на лавке неподвижно, уставившись на крыльцо. Едва в дверях появляется Митя, как он вскакивает и бежит ему навстречу.
— Беги домой, я еще долго ходить буду.
— И я с тобой.
Ты меня полюбил, я вижу, — думает Поливанов. А за что? Непонятно. Просто так. Полюбил — и все. И связал меня по рукам и ногам. Я еще не видел этого Сергея, а уже в ответе за вас за всех. А почему? С какой такой стати? Я вчера вас знать не знал, а сейчас вы вот у меня где сидите…
— У тебя сыны есть? — спрашивает Коля.
—
— Ну, тогда собака, кошка?
— У меня дочки.
— Дочки? Как Валька и Олька?
— Поменьше. Катя и Аня.
Поливанов оставляет Колю в коридоре и входит в кабинет к директору лесозавода. Кабинетик маленький, чистенький, стол под зеленым сукном, на полу коврик, на окне занавеска. Не бог весть что, но чисто, пристойно, и сам директор под стать своему кабинетику: небольшого роста, чисто выбрит, в аккуратной гимнастерке. А глаза пьяноватые. Красные, мутные. Долго рассматривает удостоверение Поливанова, вертит его и так и сяк.
— И вы из-за этого сюда приехали? Эх, товарищ, товарищ! Мальчишка-то на свободе. Чего вы беспокоитесь? Тихонов, — обращается он к высокому молодому парню, вошедшему в кабинет, — вот товарищ из самой, понимаешь, Москвы к нам пожаловал, насчет Кононова, парнишки того.
Тихонов садится на стул, выставляет ноги и говорит, зевая:
— А чего? Мало дали подлецам. С таких лет — и воровать. Если сейчас не приструнить, дело далеко зайдет. Пускай спасибо скажут, что не засудили лет так на десять. Подумать, в такие годы на пятнадцать тысяч тяпнули! Это надо же!
— Вы Тихонов? Значит, это вы тогда исколотили ребят?
— Как понять — исколотил? Тряхнул маленько, это — да. Неужели по головке гладить за воровство?
— Вот это меня интересует — кто вор?
— То есть как — кто? Суд разбирался, выяснял, люди мозгами ворочали, думали. Воров за руку словили, на месте, как говорится, преступления, а вы интересуетесь, кто своровал? Здрасте!
Директор молчит. Разговаривает старший механик Тихонов. Разговаривает уверенно, напористо. У него яркие голубые глаза, плоские, без глубины — не то бельма, не то пуговицы.
Поливанов тоже вытянул ноги, тоже развалился па стуле и, дождавшись паузы, тихо сказал:
— Есть такой анекдот: пьяный ползает на земле у фонаря. Люди спрашивают: ты, мол, что? Рубль потерял, отвечает. А где потерял? Вон у того забора. Так почему ищешь здесь, а не там? А здесь светло!
— Вы на что намекаете? — Тихонов повышает голос. — Вы хоть из Москвы, и пускай вы корреспондент, а должны отвечать за свои слова. Если каждый, кто из Москвы, станет разоряться…
Когда Поливанов вышел в коридор, Коля стоял спиной к нему и глядел в окно. Он мгновенно обернулся, взял Поливанова за руку, и они вышли на улицу. Митя вынул из кармана кусок хлеба с тонким ломтиком шпига и дал мальчику. Коля поднял на него глаза:
— А ты?
— Я сыт.
— Ну откуси.
Митя откусил, и они пошли дальше. Коля шел и спотыкался. Митя подхватил его на руки, мальчишка задрыгал ногами:
— Я большой! — И вдруг затих, обмяк, стал тяжелый. Переложил хлеб в левую руку, правой обнял Поливанова за шею и уронил голову ему на плечо. — Я большой, — повторил он очень тихо и опять умолк.
Он был тяжелый, потяжелее Кати, да и Анюты, пожалуй. Поливанов все останавливался, спрашивая дорогу в прокуратуру. Одна тетка объясняла долго и путано:
— Суд, стало быть? Постой, постой, где же это такое? А, в райсовете. Вот завернешь после кина вправо, там поднимешься на горку и возьмешь левей. Эх, да что там, давай провожу!
Она шла рядом, размахивая кошелкой, и говорила без передышки:
— От сумы, говорят, да от тюрьмы не уйдешь. Сума вот она. До сумы нас всех война довела. Окаянная! Ты, я смотрю, не на фронте. Отвоевался? А! Счастливая у тебя жинка. А у моих дочек мужиков поубивало. У обеих. Обое с детьми остались. Счастливый ты, паренек, тятька вернулся. Вон как обнял, видать, соскучился? Эх, беда, беда наша, куда от нее денешься? В магазинах хоть шаром покати. А на рынке такое запрашивают, не подступись. Совсем Бога забыли. Дерут, черти, ни стыда ни совести. А тебе зачем в суд? Да ладно, не хочешь — не говори. Кому охота про себя неладное рассказывать? Бывай здоров! Вон он суд, видишь? Ну, ни пуха тебе, ни пера!
Поливанов постоял с минуту, глядя на двухэтажное обшарпанное здание.
— Знаешь что, брат? — сказал он. — Пошли-ка в Сережину школу. А сюда я пойду завтра.
— А ты слыхал, тетенька говорила про рынок? — спросил Коля.
— Слышал.
– Пойдем посмотрим? Я ногами пойду. Поливанов спустил Колю наземь. Мальчик взял его за руку и уверенно повел. Они миновали безлюдную площадь, сразу за церковью с голубыми колоколенками свернули в переулок. Там под легким деревянным навесом шла нешумная торговля.
В Ташкенте осенний рынок пылал помидорами, яблоками, виноградом. У каждой снеди был свой яркий цвет — розовая картошка, оранжевые дыни, лиловая свекла, а в воздухе стоял немолчный гам. Здесь все было притушено. Бутыли бледного с синевой молока, мешки серого мелкого картофеля, подмигнула горка разноцветной фасоли, и опять — связки серых сушеных грибов, тусклая, словно пеплом присыпанная, свекла. Куда он меня ведет? — подумал было Поливанов, как вдруг Коля остановился. Он молча смотрел на тетку в пуховом платке. У ее ног, прямо на земле, приютились два толстых мешка — в одном тыквенные семечки, в другом — черные.
— Подсолнушки, — тихо сказал Коля.
— Каких тебе? Этих или тех? Коля молчал.
— Понял вас, — сказал Поливанов, и в Колины карманы с тихим шуршанием посыпались семечки, в один карман — черные, в другой — белые.
— Жареные. Теплые! — глубоко вздохнув, сказал Коля и, зажмурившись, погрузил руки в карманы. — Поистратился? — спросил он, открыв глаза.
— Не без того, — ответил Поливанов.
— Да, запрашивают — не подступись! Совсем Бога забыли! Дерут, черти, ни стыда ни совести!