Семейство Какстон
Шрифт:
Вижу его как теперь: он стоял приподняв голову; темные глаза его горели каким-то торжественным огнем, его улыбка была так искренна, его лицо выражало столько благородства, как прежде не замечал я никогда. Уже ли это был тот человек, которого страшный цинизм отталкивал меня, чье дерзкое покушение потрясло всего меня, тот, кого я оплакивал как несчастного отверженца? Как мало благородство выражения зависит от правильности черт и от соразмерности частей лица! На каком лице написано достоинство, если не оживлено оно высокою мыслью?
Глава IV.
Он уехал, он оставил за собою какую-то пустоту для меня. Я так привык любить его, я так гордился, когда другие ценили его. Моя любовь была род себялюбия: я смотрел на него отчасти как на дело моих рук.
Долго не мог я с спокойным сердцем возвратиться к моей пастушеской жизни. Перед отъездом моего двоюродного брата, мы свели все счеты и поделили барыши на части. Когда Вивиен отказался от содержания, которое давал ему отец, Роланд, тайно от него, вручил мне сумму, равную той, какую внес и я, и Гай Больдинг. Роланд занял эту сумму под залог, и хотя процент на этот заем, в сравнении с прежним содержанием сына, была издержка незначительная, но капитал был гораздо полезнее для сына, нежели ежегодный пансион. Таким-образом общий
Неимоверная утонченность и доведенная до мелочности политическая совестливость, характеризовавшие его как не зависимого члена парламента и, в мнении друзей и врагов, снискавший репутацию неспособного к практической деятельности человеку во всех подробностях преимущественно-трудолюбивому и практическому, быть-может и сделали-бы ему славу хорошего министра, если б он мог быть министром без товарищей и умел с должной высоты выставить перед светом свою честность, благонамеренность и удивительную способность к делам государственным. Но Тривенион не мог сродниться с другими, особенно же в политике, которая вероятно была так не по сердцу ему, политике, которая, в последние годы, не принадлежала какой-нибудь особенной партии, а до того воодушевляла самых замечательных политических вождей обеих сторон, что человек, склонный к снисходительной оценке вещей, пожалуй, готов счесть ее за выражение, потребности времени или за следствие общей необходимости. Конечно, не в этой книге место скучным отчетам о спорах политических партий; и где же мне много знать о них? Я только скажу здесь, что, правая или неправая, эта политика должна была быть в вечном разладе с каждым принципом убеждений Тривениона, и потрясать каждую фибру его нравственного сложения. Связь с родом Кастльтонов и усиление, поэтому, его аристократических приверженцев, может-быть и упрочили его положение в кабинете, но все это был еще очень-слабый оплот против того направления, которое уже являлось заразительным поветрием времени. Я понял, как должно было подействовать на него его положение, когда прочел в одной газете следующее: «Носятся слухи, и по-видимому основательные, что м. Тривенион просил увольнения, но что его уговорили подождать, потому-что в настоящее время его удаление имело-бы влияние на весь кабинет». Несколько месяцев спустя уже писали: «М. Тривенион внезапно занемог, и опасаются, чтобы болезнь его не отняла у него возможности возвратиться к должностным занятиям». За тем парламент был закрыт. Перед открытием его вновь, в придворной газет было объявлено, что м. Тривенион сделан графом Ульверстон, – титул и прежде бывший в его роде – и вышел из администрации, будучи не в силах переносить трудности государственных занятий. Человеку обыкновенному возведение в графство помимо переходных ступеней перства показалось-бы прекрасным венцом политической карьеры; но я чувствовал, какое глубокое отчаянье от препятствий к пользе, какие схватки с сотрудниками, которым он по совести не мог сочувствовать, ни противиться, в силу своих понятий, заставили Тривениона покинуть эту бурную арену. Верхняя палата для такого деятельного ума была то же, что монастырь для какого-нибудь древнего рыцаря. Газета, объявлявшая о возведении Тривениона в перство, была с тем вместе объявлением, что Алберт Тривенион пропал для мира государственных людей. И, в-самом-деле, с того дня карьера его исчезла из виду: Тривенион умер; граф Ульверстон не оказывал признака жизни.
До-сих-пор только два раза писал я из Австралии к леди Эллинор: раз, чтобы поздравить ее с браком Фанни и лорда Кастльтона, совершенным шесть месяцев спустя после моего отъезда из Англии, а другой, когда благодарил её мужа за присланный им в подарок мне и Больдингу скот: лошадей, овец и быков. По возведении Тривениона в звание графа, я написал опять, и, по истечении известного времени, получил ответ, согласный с моими личными впечатлениями: он был полон горечи и жолчи, обвинений против света, опасений за страну; сам Ришльё не мог смотреть на вещи со стороны более мрачной, когда приверженцы его начали оставлять его, и власть его по-видимому падала до известной «journ'ee des dupes». Один только лучь утешения согревал грудь у леди Ульверстон, и, поэтому, сулил миру благоприятную будущность: у лорда Кастльтон родился второй сын; к этому сыну должно было перейдти графство Ульверстонское и владения с ним сопряженные! Никогда никакой ребенок не рождал таких надежд! Сам Вергилий, когда, по случаю рождения сына Поллионова, взывал к музам Сицилии, не умел создать ни одного дифирамба подобного там, к которым подало повод рождение второго внучка леди Эллинор.
Время все шло; дела продолжались успешно. Однажды, когда я выходил с довольным видом из банка, меня остановили на улиц едва-знакомые люди, которые прежде и не думали пожимать мне руку. Теперь они подали мне ее, и кричали:
– Поздравляем вас, сэр. Этот храбрец, ваш однофамилец, конечно вам родственник.
– Что вы хотите сказать?
– Разве вы не видали журналов? Вот они: «Подвиг прапорщика де-Какстон, пожалованного следующим чином на поле сражения.»
Я отер слезы, и воскликнул:
– Слава Богу… это мой двоюродный брат!
Рукопожатия продолжались, новые группы сходились около меня. Мне казалось, что я вырос на целую голову. Нам ворчунам-Англичанам, вечно ссорящимся между собой, мир за-частую кажется тесен, и однакоже, когда в далекой стороне соотчич совершит славное дело, как мы умеем чувствовать, что мы братья! как наши сердца тепло бьются на встречу друг другу! Какое письмо я написал домой, и как весел воротился в свою колонию! Патерсон был в это время на своей ферме. Я сделал пятьдесят миль объезда, чтоб поделиться с ним известиями, показать ему газету: я торопился сообщить ему, что его бывший хозяин Вивиен тоже Кумберландец… Какстон. Бедный Патерсон! Чай в этот день удивительно смахивал вкусом на пунш. Патер Матью, прости нас: если б ты был Кумберландец, и послушал как, Патерсон запел… и твой-бы чай, я думаю, вынел-бы не из чайного цибика.
Глава V.
Большая перемена произошла в нашем домашнем быту. Отец Гая умер, утешенный в последние годы своей жизни известиями о трудолюбии и успехах своего сына, и трогательными доказательствами этого, представленными самим Гаем. Гай настоял на том, чтобы заплатить отцу долги, сделанные им в коллегиуме, и 1800 ф. с., данных ему перед отправлением, прося, чтоб эту сумму приложили к сестриной части. Теперь, по смерти старика, сестра решилась приехать жить с братом. К хижине сделана другая пристройка. Начинаются приготовления для нового каменного дома, который должен быть поставлен в будущем году;. а Гай привез из Аделаиды не только сестру, но, к вящшему моему удивлению, и жену – в лице прекрасной, подруги, сопутствовавшей его сестре. Молодая леди поступила, чрезвычайно-благоразумно, что приехала в Австралию, если хотела выйдти за муж. Она была чрезвычайно-хороша собою, и все львы Аделаиды сейчас же окружили ее. Гай влюбился с первого дня; на второй имел тридцать соперников, на третий был в отчаяньи, на четвертый сделал предложение, и не прошло еще двух недель, как он уже был женат, торопясь вернуться во-свояси с своим сокровищем, в полной уверенности, что весь свет сговорился похитить его у него. Его сестра была так же хороша, как и её подруга; она тоже получила много предложений с первой же минуты своего приезда, но была как-то мечтательна и разборчива, и мне кажется, что Гай сказал ей, что я создан именно для неё.
Однакож, как ни была она очаровательна, с её голубыми глазами, с открытой улыбкой её брата на лице, я не был очарован. Мне сдается, что она потеряла всякое право на мое сердце, когда прошла по двору в шолковых башмаках.
Еслиб я остался жить в Австралии, я-бы искал в жене подругу, которая умела-бы хорошо ездить верхом, скакать через ров, могла-бы ходить со мною на охоту, сама с ружьем в руке. Но я не смею продолжать списка требований супруга в Австралии.
Вся эта перемена, по разным причинам, еще более подстрекает во мне желание воротиться домой. Прошло десять лет, и я нажил большсе состояние, нежели рассчитывал. К искреннему горю Гая, я покончил все наши счеты, и разделился с ним, потому-что он решил кончить жизнь в колонии, что ни мало не удивляет меня: у него была красавица жена, которая все более и более привязывалась к нему. Я собрался на родину, но не-смотря на все побудительные причины, которые влекли меня домой, не без участья в горе моих старых товарищей, простился я с теми, которых быть-может мне не суждено более видеть никогда по сю сторону могилы. Последний из моих подчиненных сделался мне другом, и когда эти грубые руки пожимали мою, и из иной груди, некогда вызывавшейся на бой с целым светом, вырывалось тихое благословение родине, нежное воспоминание о старой Англии, бывшей им злою мачихой, я почувствовал такое смущение, какое вероятно не часто встречается в дружеских отношениях улиц Мэйфер и Сэнт-Джемс. Я был вынужден ограничиться несколькими словами, между-тем как думал сказать длинную речь: быть-может отрывочные слова более понравились слушателям. Я поскакал, и, выехав на небольшое возвышение, оглянулся назад: эти добрые люди стояли кружком, провожая меня глазами, сняв шляпы и руками защищая глаза от солнца. А Гай бросился на землю, и я явственно слышал его громкия рыдания. Жена его, опершись на его плечо, старалась его успокоить. Прости ему, прекрасная помощница, ты будешь для него всем на свете… завтра! А голубоглазая сестра, где-ж она? неужели не было у ней слез для искреннего друга, который смеялся над её толковыми башмаками, и учил ее, как держать поводья и никогда не бояться, чтобы старый клепер понес под ней? Где же была она? Если слезы и были пролиты, они были скрыты. В них нет стыда, прекрасная Елена! С тех пор ты проливала слезы над твоим перворожденным: эте слезы давно смыли всю горечь невинных воспоминаний первой девичьей мечты.
Глава VI.
В Аделаиде.
Представьте мое удивленье: дядя Джак сейчас был со мною, и… но послушайте наш разговор:
Дядя Джак. Так вы положительно возвращаетесь в эту дымную, затхлую, старую Англию, и в то самое время, когда вы на пути к миллиону. Да, миллион, сэр, по-крайней-мере! Все говорят, что в целой колонии нет молодого человека, успевающего лучше вас. Я думаю Беллион взял-бы вас теперь в долю; куда-жь вы так торопитесь?
Пизистрат. Видеть отца, мать, дядю Роланда и… (хотел назвать кого-то, но останавливается). Видите-ли, любезный дядюшка, я приезжал сюда только с намерением вознаградить потери отца в этой несчастной спекуляции с Капиталистом.
Дядя Джак (кашляет): Проклятый Пек!
Пизистрат. И иметь несколько тысяч фунтов стерлингов, чтобы положить их на владения бедного Роланда. Цель эта достигнута. Зачем же мне оставаться?