Семейство Какстон
Шрифт:
Глава II.
Возвратившись в гостиницу, я застал дядю тихо и спокойно спящим; после утреннего посещения хирурга и его уверений, что лихорадка скоро пройдет и миновали причины беспокойства, я нашел нужным отправиться домой, т. е. к Тривениону, дабы объяснить, почему не ночевал дома. Но семейство еще не вернулось из деревни. Сам Тривенион приехал после обеда и казался очень поражен болезнью дяди. Хотя очень занятой, как всегда, он вместе со мной отправился в гостиницу, повидать отца и развлечь его. Роланд продолжал поправляться, по предсказанию хирурга, и когда мы воротились в Сент-Джемс-Сквер, Тривенион был на столько внимателен, что освободил меня на несколько дней от занятий для него. Освободившись от беспокойства за Роланда, я всею мыслью отдался моему новому приятелю. Не без основания допрашивал я его о Французском языке. Тривенион вел большую заграничную переписку на Французском языке. В этом деле я мало мог быть ему полезен. Сам он хотя говорил и писал по-французски бегло и грамматически-правильно, но не обладал знанием этого нежного и дипломатического наречия в той степени, которая бы удовлетворила его классический пуризм. Тривенион до мелочности любил выбирать слова: его взыскательный вкус был мучителем жизни, и его, и моей. Его приготовленные речи были самыми
– Мой приятель беден, – сказал я робко.
– О, если так, – резко возразил Тривенион, – если речь идет о подаянии, располагайте моим кошель, ком, но пожалейте моей рукописи! Если же говорить о труде, о работе, – надо мне сначала обсудить ее, а потом сказать, чего она стоит: может быть и ничего!
Вот до чего странен был этот достойный человек даже в своих лучших качествах!
– Разумеется, – сказал я – тут речь о способности человека, и мы сперва испытаем ее.
– В таком случае, – отвечал Тривенион в заключение разговора и застегивая свои карманы, – если мне не понравится сделанное вашим знакомым, я не дам ничего; если понравится, дам двадцать гиней. Где вечерние газеты?
Минуту спустя, член Парламента забыл об чем говорил, и горячился, читая Globe или Иип.
В четверг дядя был уже в таком положении, что его можно было перевезти к нам в дом; вечером этого дня я отправился на свидание, обещанное незнакомцу. Пробило девять часов, когда мы встретились. Пальма исправности принадлежала обоим равно. Он воспользовался этим промежутком времени для исправления наиболее-очевидных недостатков его гардероба; и хотя во всей его наружности было что-то дикое, беспорядочное, иностранное, но в гибкости его стана, в решительной уверенности его походки было и такое что-то, что природа дает только своей аристократии, ибо, на сколько не обманывают меня мои наблюдения, то, что называется «le grand air» (и что не значит учтивость или особенная грация в человеке высокого происхождения) всегда сопровождается, а может быть и порождается, двумя качествами: храбростью и желанием повелевать. Оно больше свойственно натуре полудикой, нежели цивилизированной до тонкости. Оно есть у Араба, у Индийца Америки: и я подозреваю, что оно было более обыкновенно между рыцарями и баронами средних веков, нежели между благовоспитанными джентльменами современных гостиных.
Мы подали друг другу руки и несколько мгновений ходили молча; наконец, так начал незнакомец:
– Вы, я думаю, теперь убедились, что не так легко, как воображали вы, поставить стоймя пустой мешок. Если предположить, что третья доля рожденных для труда, работы найти не могут, почему мне найти ее?
Пизистрат. Я так упрям, что уверен, что труд всегда можно найти тому, кто ищет его серьезно. Человек, известный тем, что всегда держал свое слово, сказал: «если я обещал вам желудь и ни один дуб в Англии не произвел ни одного желудя, я пошлю за ним в Норвегию.» Если бы мне нужна была работа и не нашел я её в старом свете, то нашел бы дорогу в новый. Но к делу: я нашел вам занятие, которое, надеюсь, не будет противно вашему вкусу и которое даст вам средства к честной независимости. На улице объясняться не ловко: куда бы нам…
Незнакомец (после недолгой нерешимости). У меня есть квартира недалеко отсюда, и я не краснея могу принять вас, потому что живу не между плутов и отверженцев.
Пизистрат (очень довольный, берет его под руку). Так пойдемте.
Пизистрат и незнакомец переходят Ватерлооский мост и останавливаются перед небольшим домом благовидной наружности. Незнакомец отворяет калитку, идет вперед к третьему этажу, зажигает свечку, которая освещает чистую комнату, где все в порядке. Пизистрат объясняет, в чем состоит принесенная работа, и развертывает рукопись. Незнакомец непринужденно подвигает стул к огню и бегло просматривает страницу за страницей, Пизистрат содрогается, увидев, что он остановился на длинном ряде цифр и вычислений. Конечно, они смотрят не заманчиво, но это часть труда, который ограничивается только поправками слов.
Незнакомец (коротко). Тут должна быть ошибка! Позвольте… Вижу. (Быстро поворачивает назад несколько страниц и с неимоверною точностью исправляет промах в каком-то сложном и мудреном вычислении).
Пизистрат (удивленный). Да вы должны быть отличный математик?
Незнакомец. Я говорил вам, что я искусник на все игры, где смешаны расчёт и счастье? Для этого нужна математическая способность; хороший карточный игрок всегда может быть акционерок. Я уверен, что вы никогда не найдете человека счастливого на торфе или за карточным столом, чья голова была бы создана не для цифр, Ну, а язык по видимому здесь изряден; есть однако несколько оборотов, местами, в строгом смысле, скорее Английских, нежели Французских. Но все это – работа едва стоящая малейшей платы.
Пизистрат. Головная работа предполагает цену соразмерную не количеству, а качеству. Когда за этим прийти?
Незнакомец. Завтра. (Кладет рукопись в ящик.)
За тем мы около часа разговаривали о разных предметах, и уверенность моя в даровании и способностях юноши не только укреплялась, но и росла. Но эта способность в направлении своем и инстинктах была так же ложна и превратна, как способность Французских новеллистов. Казалось, он обладал в высокой степени наибольшею долею способностей разума, но без того свойства, которое скрашивает характер, мягчит и очищает рассудок – без воображенья. Ибо хотя нас слишком много учат остерегаться воображения, тем не менее, вместе с капитаном Роландом, я думаю, что оно лучшая из способностей нашего мышления и менее всех других дает нам сбиваться с дороги. Конечно, в юности, оно причиняет заблуждения; но все они не грязного, не унизительного свойства. Ньютон говорит, что одно из конечных действий комет – приводить в нормальное положение моря и планеты чрез сгущение паров и испарений; так произвольные вспышки света воображения истинно-здравого и могучего углубляют наши познания и освещают наши понятия; – они приводят в должное соотношение наши звезды и наши моря. В деле таких вспышек мой приятель был так невинен, как только мог желать самый отъявленный материалист. Мыслей было у него бездна, и в том числе весьма дурные, но воображения ни искорки! У него был один из тех умов, которые вечно живут в тюрьме логики и не хотят или не могут видеть далее решетки: такие натуры бывают, в одно и то же время, и положительны, и скептичны. О бесчисленных сложностях жизни общества, он разом заключал по своей личной горькой опытности: таким образом вся система общественной жизни, по его мнению, была война и взаимный обман. Если б мир состоял только из плутов, он, наверное, бы сделал свою дорогу. И эта, наклонность ума, хотя неприятная и довольно злая, могла бы еще быть безопасною при темпераменте летаргическом, но она грозила сделаться вредною и страшною в человеке, при недостатке воображения, обладавшем избытком страсти: таков был юный отверженец. Страсть в нем обнимала многие, из самых худших двигателей, которые ополчаются на счастье человека. Нельзя было противоречить ему, он сейчас же сердился; нельзя было говорить с ним о богатстве: он сейчас же бледнел от зависти. Удивительные, врожденные свойства бедного юноши: его красота, его быстрая способность, этот смелый ум, которым дышал он, как бы какой-то огненной атмосферой, обратили его самоуверенность в такую гордость, что права его на общее удивление становились предосудительны ему самому. Завистливый, раздражительный, наглый, дурной не до конца, он прикрывал все эти угловатости холодным, отвратительным цинизмом, выражая внутренние движения свои нечеловеческой улыбкой. В нем, по-видимому, не было нравственной впечатлительности, и, что еще более замечательно в натуре самолюбивой, ни малейшего следа настоящего point d'honneur. До болезненной крайности доходило в нем то побуждение, которое обыкновенно называется честолюбием, но оно не было желанием славы, или уважения, или любви себе подобных, а какою-то странною потребностью успеть, не блестеть, не быть полезным, – успеть для того, чтобы иметь право презирать свет, который смеется над его мнением о себе, и насладиться удовольствиями, которых, по-видимому, настоятельно требовала натура нервозная и щедрая. Таковы были самые явные принадлежности характера, который, как ни был он дурен, все таки возбуждал во мне участие, казался исправимым, и заключал в себе грубые начала известной силы. Не обязаны ли мы сделать что-нибудь дельное из юноши, менее нежели двадцатилетнего, в высшей степени одаренного быстротой понимания и смелостью исполнения? С другой стороны, во всем великом, во всем сильном лежит способность ко всему доброму. В диком Скандинаве, в безжалостном Франке – семена Сиднеев и Баярдов. Чем бы был лучший из нас, если бы вдруг заставить его вести войну с целым светом? А этот дикий ум был в воине с целым светом, войне, которой быть может, и сам искал он, но тем не менее была война.
До всех этих убеждений дошел я не в одно свиданье и не в одну беседу; я собрал здесь впечатления, оставленные во мне с течением времени тою личностью, чью участь я намеревался взять на свою ответственность.
На первый раз, уходя, я сказал:
Однако на всякий случай есть же какое-нибудь у вас здесь имя: кого мне спросить завтра?
– Теперь, разумеется, я могу сказать вам свое имя – отвечал он, улыбаясь: – меня зовут Франсис Вивиен.
Глава III.
Мне памятно одно утро, когда еще ребенком, шатаясь возле старой стены, я занялся наблюдением операций садового паука, которого ткань, по-видимому, была в большом ходу. Сначала, когда я подошел, паук был очень спокойно занят мухой из рода домашних, с которою он управлялся свободно и с достоинством. Как раз в то время, как он наиболее был погружен в это увлекательное занятие, явилась чета жуков, потом комар и, наконец, большая зеленая муха, – все в разных углах паутины. Никогда бедный паук не был развлечен таким неожиданным благополучием! Он явно не знал, за кого хватиться сперва. Бросив первую жертву, он до полдороги скользнул к жукам; тогда один из его восьми глаз увидел зеленую муху, и он понесся по направлению к ней: вдруг услышал он жужжание комара и, посреди всего этого, слетел на паутину с особенной яростью юный шмель! Тогда паук лишился присутствия духа и совершенно растерялся; постояв недвижно и в недоумении в центре своих сетей, минуты с две, он пустился изо всех сил бежать к своей норе, предоставив гостям своим распорядиться как им угодно.
Признаюсь, я находился в дилемме привлекательного и любезного насекомого, которое я только что описал. Все еще шло кое-как, покуда надо было смотреть за одною домашнею мухой. Но теперь, когда в каждом конце моей сети непременно бьется хоть что-нибудь (а в особенности со времени прибытия молодого шмеля, который жужжит в ближайшем углу), я решительно не знаю, за что мне взяться сперва; и увы! нет у меня, как у паука; норки, куда бы скрыться мне, и ткача, которому мог бы доверить я работу; но постараюсь подражать пауку по мере возможности; и, покуда все вокруг меня жужжит и бьется; не зная ни часа, ни времени, я намерен уединиться в тайник моей собственной жизни.