Семейство Какстон
Шрифт:
Глава III.
Я вошел в кабинет Тривениона. В этот час он редко бывал дома, но я об этом не подумал, и без малейшего удивления увидел, что он, против привычки, сидит в своем кресле и читает одного из своих любимых классиков, вместо того чтоб быть в одном из комитетов Нижней-Палаты.
– Хорош мальчик! – сказал он, взглянув на меня, – оставляет меня на все утро, и Бог знает отчего. А комитет мой отложен, оратор болен: больным лучше бы не ходить в Нижнюю-Палату. Вот я и сижу, да любуюсь на Проперция, а Парр прав: у него нет щегольства Тибуллова. Да фу, чёрт возьми, что с вами делается? Что ж вы не садитесь? Гм! Вы что-то заняты как будто чем-нибудь? Вам надо сказать что-нибудь мне: говорите!
И, положив Проперция, Тривенион переменил острое выражение своего лица на внимательное и серьёзное.
– Любезный мистер Тривенион – сказал
Тривенион. Гм! Что это все значит? (понижая голос) обмануть что ли хотят меня?
Пизистрат. Не считайте же меня неблагодарным, когда я скажу, что пришел к вам с тем, чтобы оставить мою должность при вас, расстаться с домом, где я был так счастлив.
Тривенион. Оставить дом! Ба! я завалил вас работой. Вперед я буду снисходительнее. Вы должны простить политико-эконому: свойство нашей братии – смотреть на людей, как на машин.
Пизистрат (слегка улыбаясь). О нет, не то! Мне жаловаться не на что! Не к чему желать перемены в чем-бы то ни было, если бы я мог остаться.
Тривенион (всматриваясь в меня задумчиво). А отец ваш согласен, чтобы вы меня оставили таким образом?
Пизистрат. Вполне.
Тривенион (подумав с минуту). Я вижу, ему хочется послать вас в Университет, сделать из вас такого же книжника, как сам он. Напрасно: этого не будет никогда, вы никогда не сделаетесь в строгом смысле ученым; это не в вашей природе. Молодой человек, я, хоть и кажусь беспечным, умею угадывать характеры, когда захочу, и очень скоро. Вы дурно делаете, что оставляете меня: вырождены для света, для деятельного участия в его жизни; я могу открыть вам славную карьеру. Я хочу этого! Леди Эллинор тоже хочет этого, она этого требует, столько же для вашего отца, сколько для вас самих. Я никогда не просил никакого одолжения у министров, не буду просить. Но (в это время Тривенион быстро встал и, с выражением откровенности и резким жестом рукою, прибавил) – но сам министр может располагать своим покровительством, как ему угодно. Смотри же, это до сих пор тайна, и я вверяю ее вам. Но, не кончится год – и я буду в кабинете. Останьтесь при мне, я отвечаю вам за блестящее будущее: три месяца тому я не сказал бы этого. Мало по малу я открою вам Парламент: теперь еще рано; покуда работание. А теперь, садитесь и пишите мои письма: мы ужасно запустили дело!
– Добрый, добрый мистер Тривенион! – сказал я, до того тронутый, что едва мог говорить, и взял его руку, которую крепко сжал: – я не смею благодарить юс, не могу! Вы не знаете моего сердца: тут не честолюбие. Нет! О, если б можно было мне навсегда остаться на тех же условиях, здесь, здесь (я грустно смотрел на то место, где накануне вечером, стояла Фанни)… Но это не возможно! Если бы вы знали все, вы первые предложили бы мне оставить вас.
– Вы наделали долгов? – сказал светский человек холодно. – Это дурно, очень дурно, но…
– Нет, сэр, нет: хуже!
– Хуже вряд ли может быть, молодой человек, да, едва ли! Впрочем, делайте как хотите: вы хотите оставить меня и не хотите сказать, отчего. Прощайте. Чего ж вы ждете? Дайте мне вашу руку, и ступайте.
– Так я не оставлю вас ни за что: я… я… сэр, вы должны узнать истину. Я на столько безумен и безрассуден, что не умел смотреть на мисс Тривенион, и, в то же время, забыть, что я беден, и…
– А! – прервал Тривенион, тихо и побледнев: – это, в самом деле, несчастье! А я-то, говорил, что понимаю характеры. Правда, правда: все мы хваленые практические люди – сумасшедшие, сумасшедшие. И вы ухаживали за моей дочерью?
– Сэр, М. Тривенион! нет, никогда, никогда не был я так низок! В вашем доме, пользуясь вашим доверием… как вы могли это подумать? Может быть, я осмелился любить, может быть понял, что не бесчувствен к искушению, для меня слишком сильному. Но, сказать это вашей дочери, требовать любви от нее – я скорее взломал бы вашу конторку! Я откровенно признаюсь вам в моем безумстве: это – безумство, не низость!
Тривенион быстро подошел ко мне – я прислонился к полке с книгами – схватил мою руку с сердечной лаской и сказал:
– Простите меня! Вы поступили, как сын вашего отца! Я завидую ему в таком сыне! Теперь, выслушайте меня: я не могу отдать вам моей дочери…
– Поверьте, сэр, я никогда…
– Постойте, выслушайте! Я не могу за вас отдать мою дочь. Я ничего не говорю о неравенстве: все джентльмены равны; если же и нет, то всякое притязание на преимущество, в таком случае, было бы крайне неуместно в человек, который сам обязан своим состоянием жене. Теперь у меня твердое место в свете, и снискал я его не одним состоянием, но трудом целой жизни: я подавил половину моей натуры, – избил, обтесал и погнул все, что было славою и радостью мой юности, для того чтобы сделаться Английским государственным веком! Это положение постепенно выразилось своим естественным результатом, властью. Я говорю вам, что я скоро буду играть важную роль в администрации: я надеюсь оказать большие услуги Англии, ибо мы, Английские политики, что ни говорят о нас толпа и журналы, не себялюбивые искатели мест. Десять лет тому назад я отказался от того самого места, которого жду теперь. Мы верим в наше мнение и кланяемся власти, которая может привести его в исполнение. В этом кабинете у меня будут враги. О, не думайте, чтобы мы оставляли зависть позади себя, у дверей Даунинг-стрит! Я буду одним из меньшинства. Я очень хорошо знаю, что должно случиться: подобно всем людям с властью, мне надо искать опоры в головах и руках, помимо моих собственных. Дочь моя породнит меня с домом Англии, наиболее мне нужным. Жизнь моя распадется до основания, как карточный домик ребенка, если расточу я – не говорю на вас – на людей с состоянием вдесятеро, большим вашего, средства к силе, которые к моим услугам в руке Фанни Тривенион. Об этом я уж думал, а мать уж хлопотала: эти домашние дела входят в число надежд мужчины, но принадлежат к политике женщины. Довольно об нас. – Что до вас, мой добрый, благородный, искренний друг, что до вас, будь я не отец Фанни, а ваш ближайший родственник, и было бы также легко получить Фанни, как пожелать этого, не смотря на её княжеское приданое (оно, точно, княжеское), – вам я бы сказал: бегите от бремени на сердце, на дарование, на энергию, на гордость, на ум, – от бремени, которого не вынесет и один человек из десяти тысяч; бегите от проклятия быть чем-нибудь обязанным женщине: это противно всякому естественному положению, это – пощечина всему, что есть в нас человеческого! Вы не знаете, что это такое: я знаю! Состояние моей жены пришло лишь после женитьбы: это еще хорошо; это спасло меня много от славы искателя богатства. Но я уверяю вас честью, что, если б этого состояния не было, я был бы более гордым, великим и счастливым человеком, нежели был или могу быть когда-нибудь; при всех его выгодах, оно для меня, как жернов на шее. И, однако, Эллинор никогда не промолвилась ни одним словом, которое бы задело мое самолюбие. Была ли бы дочь её также осторожна? Как ни много люблю я Фанни, но сомневаюсь, чтоб было в ней возвышенное сердце её матери. Вы смотрите недоверчиво: естественно! О, вы думаете, я пожертвую счастьем моего ребенка честолюбию политика. Безумие юности! Фанни была бы несчастна с вами. Теперь, конечно, она бы этого не подумала, а лет через пять! Фанни будет удивительная герцогиня, графиня, важная леди, но не жена она человеку, который был бы обязан ей всем; нет, нет… не мечтайте об этом! Я не понесу на жертву её счастья, верьте этому! Я говорю просто, как мужчина с мужчиной, как человек поживший, с человеком, только что вступающим в жизнь, во всяком случае, как не-ребенок с не-ребенком. Вы что скажете?
– Я подумаю обо всем, что вы мне сказали. Я знаю, что вы говорили со мной великодушно, как бы отец: теперь позвольте мне идти, и да сохранит Бог и вас и всех ваших.
– Идите, желаю вам того же, идите! Я не оскорблю вас предложениями услуг, но помните, что вы всегда имеете право требовать их от меня, во всякое время, в каком бы ни было случае. Постойте! захватите с собой утешение, грустное теперь, большое в будущем. В положении, которое должно б было возбудить гнев, презрение, сожаление, вы заставили человека с сухим сердцем уважать вас и удивляться вам. Вы, еще мальчик, заставили меня, с моими седыми волосами, изменить к лучшему мое мнение о целом свете. Скажите это вашему отцу!..
Я запер дверь и вышел тихо, тихо. Когда я вошел в залу, Фанни неожиданно отворила дверь из столовой, и, казалось, и взглядом, и жестом, звала меня войти туда. Лицо её было очень бледно, и на тяжелых веках были следы слез.
Я остановился на, мгновенье, сердце мое сильно билось. Пробормотав что-то невнятно, я низко поклонился и поспешил к двери.
Мне показалось, впрочем, быть может, слух обманул меня, что было произнесено мое имя; к несчастью, рослый швейцар приподнялся с своего кожаного кресла, и, положив свою газету, уже отворил дверь на подъезд. Я подошел к отцу.