Семейство Какстон
Шрифт:
Комната, где мы завтракали, выходила на улицу, и, между тем как сэр Седлей провожал своего гостя, я невольно подошел к окну. У подъезда стояла дорожная карета, запряженная четверкой почтовых лошадей: слуга, казавшийся иностранцем, ждал с шубой своего господина. Когда лорд Кастльтон остановился на улице, и стал кутаться в дорогой мех, я, более, нежели в комнате, заметил слабость его сложения и неимоверную бледность его бесстрастного лица; вместо зависти я почувствовал сожаление к владельцу всей этой роскоши величия, почувствовал, что ни за что бы не променял моего здоровья, непринужденной веселости и живучей способности наслаждаться вещами самыми обыкновенными и самыми общедоступными, на состояние и вес, которым так много служил этот бедный юноша, может-быть, потому, что так мало употреблял их на служение удовольствию.
– Ну, что, – сказал сэр Седлей, – что вы об нем думаете?
– Это один из тех людей, которые особенно нравятся
– Это правда, – сказал сэр Седлей серьезно и с вниманием глядя на меня; – вы слышали? Впрочем нет, вы не могли еще слышать.
– Что такое?
– Мой добрый друг, – отвечал любезнейший и деликатньнший из всех джентльменов, отворачиваясь, чтоб не видеть моего волнения, – лорд Кастльтон едет в Париж к Тривенионам. Задушевная мысль леди Эллинор приведена в исполнение, и наша прекрасная Фанни должна сделаться маркизою де-Кастльтон, лишь только её жениху исполнятся лета, то есть через шесть месяцев. Матери давно это устроили между собою.
Я не отвечал, и все смотрел в окно.
– В этом союзе, – продолжал сэр Седлей, – все, что нужно Тривениону для упрочения его положения. Как только откроется парламент, он получит важное место. Бедняга! Как я буду жалеть его! Странно, – сказал сэр Седлей, начавший ходить по комнате, чтоб дать мне время оправиться, – как заразительна эта страсть к делам в нашей туманной Англии! И не один Тривенион, вы видите, болен ею до такой сложной степени, а и бедный мой двоюродный брат, который так молод (сэр Седлей вздохнул) и мог-бы так наслаждаться жизнию; он теперь хуже вас, когда Тривенион мучил вас до смерти. Конечно, славное имя и высокое положение, как у Кастльтонов, тяжелая забота для человека совестливого. Вы видите, как сознание его ответственности состарело его; у него, положительно, две морщины под глазами. При всем том, я удивляюсь ему и уважаю его опекуна; почва, по природе, боюсь, чрезвычайно-жидкая, тщательно обработана, и Кастльтон, с помощью Тривениона, будет первым между перами, и когда-нибудь, право, первым министром. И когда я думаю об этом, как благодарен я всякий раз его отцу и матери, которые произвели его на свет уже в преклонных летах, потому что, если б он не родился, я был бы несчастнейший человек, да, решительно: этот ужасный маркизат перешел бы на меня! Я не умею без глубокого сочувствия подумать о сожалениях Ораса Вальполя, когда он стал графом Орфолд, без содрогания – о несчастий, от которого добрая леди Кастльтон имела любезность спасти меня, благодаря водам Эмса и после двадцати лет брачной жизни!.. Скажите же, мой добрый друг, что у вас делается дома?
Когда великий актер еще не прибыл на сцену, или нужно ему переодеться, или еще не оправился он от излишнего приема горячительных жидкостей, и зеленая занавесь, по этому, против обыкновенного, замедляет свое восхождение, вы замечаете, что в оркестре контрабасс, великодушно посвятив себя на прелюдию удивительно щедрую, вызывает Лодоиску или Фрейшюца, чтобы протянуть время и дать замешкавшемуся истриону досуг надеть панталоны телесного цвета и придать себе сложение, приличное Кориолану или Макбету; – точно так сэр Седлей сказал свою длинную речь, не требовавшую возражений, и продолжил ее до той точки, где мог он искусно кончить ее росчерком заключительного вопроса, чтоб дать бедному Пизистрату и время и средства оправиться. Есть особенная нежность и заботливое участие в этом редком даре утонченной внимательности: теперь, оправившись, когда я оглянулся и увидел, что кроткие, голубые глаза сэра Седлея спокойно и ласково были обращены на меня, между тем как, с грацией, которой от времен Поппе не было ни у одного человека, нюхавшего табак, он освежился щепоткой прославленной «Бьюдезертовой смеси,» сердце мое исполнилось признательности к нему, словно сделал он мне неизмеримое одолжение. И этот вопрос «что у вас делается дома?» совершенно возвратил мне мое присутствие духа и на время отвлек от горького потока мыслей.
Я отвечал коротким объяснением неудачи отца, скрывая наши опасения за всю её важность и говоря о ней более как о предмете скучном, нежели возможном поводе к разорению, и просил сэра Седлея дать мне адрес адвоката Тривенионова.
Добрый баронет слушал с большим вниманием: быстрая проницательность, свойственная светскому человеку, дала ему понять, что я смягчил рассказ мой более, нежели следовало верному расскащику.
Он покачал головой, и, сев на диван, дал мне знак, чтоб я сел рядом с ним; потом, положив руку на мое плечо, сказал своим вкрадчивым, любезным тоном:
– Мы, молодые люди, должны понять друг друга, когда будем говорить о денежных делах. Я могу сказать вам, чего не скажу моему почтенному старшему – тремя годами, вашему доброму отцу. Откровенно говоря, я думаю – это прескверное дело! Я вообще мало знаю о газетах, кроме того, что подписываюсь на одну в моем графстве, которая стоит мне пустяки; но знаю, что Лондонская ежедневная газета может разорить человека в несколько недель. Что касается до дольщиков, я раз был дольщиком в канале, который проходил через мое владение на окончательно унес у меня 30,000 фунт.! Другие акционеры потонули в нем, как фараон и его войско в Чермном море. Но ваш отец ученый; его не надо мучить подобными делами. Я ему многим обязан. Он был очень добр ко мне в Кембридже, и развил во мне вкус к чтению, чему я одолжен приятнейшими минутами моей жизни. Так, когда вы с адвокатом решите до чего простирается убыток, мы вместе с вами посмотрим, как его поисправить. В самом деле, мой юный друг, у меня нет жены и детей. И я не несчастный миллионер, как этот бедный Кастльтон, у которого столько обязанностей к обществу, что он не может бросить шиллинг иначе, как для общественного блага. Идите же, друг мой, к адвокату Тривениона: он и мой то же. Славная голова, тонок как иголка: мистер Пик, на Большой Ормондской улице; вы увидите его имя на бронзовой доске. Когда он определит вам сумму потери, мы, молодые ветреники, как-нибудь поможем друг другу, не говоря ни слова старикам.
Как полезно для человека на всю жизнь встречать в молодости такие примеры ласки и великодушие!
Не к чему упоминать, что я был слишком верный представитель ученой гордости моего отца и его разборчивой независимости ума, почему и не принял этого предложения: вероятно сэр Седлей, богатый и щедрый, и не воображал, к чему бы вынудило исполнение его предложения. Я изъявил мою признательность таким образом, чтобы она понравилась и тронула этиго последнего преемника де-Коверлейев, и от него отправился к м. Пику, с рекомендательной запиской от сэра Седлея. Я нашел в м. Пике того человека, какого ожидал по характеру Тривениона: проворного, немногословного, понятливого, в вопросах и ответах; довольно важного, несколько методичного; не заваленного делом, но имевшего его достаточно, чтобы снискать доверие и достигнуть опытности; ни старого, ни молодого, ни педанта, подобного старому пергаменту, ни модника, с притязаниями на светскость.
– Дело скверное! – сказал он мне: – тут нужна осторожность! Оставьте все это в моих руках на три дня. Не ходите ни к мистеру Тиббетс, ни к мистеру Пек; в субботу, если зайдете сюда в 2 ч. по полудни, узнаете мое мнение.
Мистер Пик взглянул на часы, и я взял шляпу и вышел.
Нет места восхитительнее большой столицы, когда вы расположены в ней со всеми удобствами и так правильно устроили свое время, что умеете в должной пропорции заняться делом и удовольствиями. Но та же столица, когда вы приехали в нее налетом, живете в гостинице, и еще в гостинице Сити, с тяжелым бременем дела на уме, о котором вам, в добавок, не суждено слышать целые три дня, – и с беспокойным горем на сердце, какое было у меня, не дающим вам возможности ни заняться делом, ни принять участия в удовольствиях; та же столица кажется пустою, утомительною! Она – замок Лени, не тот, который построил Томсен, но который нарисовал Бекфорд в своем романе: она – неизмеримое пространство, по которому вы ходите взад и вперед, она – необозримая зеленеющая степь Австралии, по которой носится полудикий конь: да, эта степь – лучший приют для человека, у которого нет своего крова, и чья рука беспрестанно прижимается к сердцу, где столько гнетущего, однообразного горя.
Мистер Скилль на следующий вечер утащил меня в один из небольших театров: он от души смеялся всему, что видел и слышал. Между тем как с судорожным насилием я старался также смеяться, я внезапно узнал в одном из актеров лицо, которое прежде где-то видел. Пять минут спустя, я бросил Скилля и был в этом странном мире, который называется кулисами.
Актер был слишком занят важностью своей роли, и не дал мне возможности подойдти к нему до конца пьесы. Но когда пьеса кончилась, я подошел к нему в ту минуту, как он принялся дружно делить горшок портера с джентльменом в черных штанах и блестящем жилете, – сбиравшимся играть роль несчастного отца в трех-актной семейной драме, которою должны были заключиться увеселения этого вечера.
– Извините меня, – сказал я; – но, как весьма основательно замечает Лебедь:
«Should auld acquaintance be forgot?» [20]
– Лебедь, сэр? – воскликнул актер: – он никогда не говорил с таким скверным шотландским ударением.
– У Твида свои лебеди, у Эвона свои, м. Пикок!
– Тсс! – пробормотал актер, видимо смущенный, и принялся разглядывать меня с напряженной внимательностью из-под своих начерненных бровей. Потом он взял меня за руку, и оттащив, на сколько позволяли тесные пределы сцены, сказал:
20
Разве должно забывать старое знакомство?